Полунощница - Надя Алексеева
Женечку, плохо державшую равновесие, спотыкавшуюся на ходу, отнес в помывочную на руках. Сквозь простыню чувствовал, какая она горячая. Правой рукой Женечка обхватила его за шею, его пальцы легли на ее ребра, будто на клавиши аккордеона. На часах полседьмого. До ужина их надо всех домыть, отвезти назад, соображал Семен. Он уже и жалел, что влез. Вымыл бы одну коку Тому. Отец бы похвалил. Кто ему эти?
Принеся сразу несколько шаек воды, поставил их вокруг Женечки, стянул с нее простыню, невольно прищурил левый глаз – не смотреть на обрубок плеча, затянувшийся розовой, противной и тонкой на вид кожей. В остальном Женечка была как надо. Грудь держалась высоко, живот не отвис, вот только по низу его шел шрам, тонкий, длинный, кривой. Рука потянулась потрогать, он не знал, что такие бывают. Качнувшись, Женечка единственной рукой отбила его пальцы, те задели волосы на ее лобке, и от этого в штанах у Семена забилось, как карась в сетке. Скорей отвернулся, взял шайку, облил Женечку, успевшую сесть на лавку и прикрыться руками. Стараясь не встречаться с ней взглядом, спросил: «Не горячо?» – хотя вода давно остыла. Женечка мотнула головой. Встав у нее за спиной, намылил ей волосы, огибая уши, как будто они могли сломаться.
– Ниже сама, ты только смой потом, – сказала Женечка, и он, выдохнув, протянул ей мочалку.
«Уйти мне, что ли?» – то ли спросил, то ли подумал Семен. Женечка намыливала себя одной рукой, раскачиваясь, как пьяная. Когда Семен окатил ее из шайки снова, оба молчали, когда обернул простыней на одно плечо – взяла его руку, приложила туда, где шрам.
– Кесарили меня, понял? Здесь у меня было уже с одним. Ребеночек не выжил.
Смысл до Семена дошел позже, когда намыливал старух. «Дуплетом», – пошутила кока Тома. Старухи благодарно кивали, их тела смущать не могли. Кожа просвечивала, морщась по-земноводному. На спине у одной черные пролежни, будто тело уже становилось сродным земле. Зато мытье наконец убило запах. Приторный, гнилой и невыносимо стыдный, оттого что человечий.
* * *
– Это вам не аттракцион. – Ёлка делала вид, что возмущена, понимая, что последним аргументом туристов будут деньги.
Парни нависали над столом в ее кабинете с новенькой табличкой «Ландырь Е. С. Начальник турбазы». Из бывшей Воскресенской церкви, кирпичной, цвет которой дал название Красному филиалу, летели звуки марша – там репетировали концерт.
– Ну Елена Сергеевна, ну правда, нам еще три дня тут сидеть до парохода.
– Поддержи компанию, турбаза!
Тот, что играл на гитаре, кажется, Виталий, вчера звал в палатку и теперь подмигивал по-свойски, будто что-то было. Другой, рыжий, уже полез в карманы за деньгами. Отлично. Ёлка прикидывала, где им раздобыть халаты. Один Цапля забыл как-то у матери. Второй – ее. На рыжего налезет. Третий. Третий там где-нибудь найдет у нянечек. В конце концов, это просто больничная палата, самоварам уже за пятьдесят, чего они там соображают. Представит парней интернами, и всего делов. Ну, в крайнем случае, выговор влепят. В Петрозаводске, куда она отправляла отчеты, своих забот хватает, на турбазе она полноправный начальник. Счета, снаряжение, все туристы на ней. В сезон сотнями повалили, года два вытерпеть – и соберется нужная сумма на кооператив. На распределении замдекана сказала: «У меня тридцать человек стоят за дверью, умоляют на Валаам. Ты местная, мать – туберкулезница, да вне конкурса пройдешь. Жопой крутить не придется даже. Первый кандидат на зарплату с надбавкой». Ёлка давно выучилась не слушать людей, она оценивала их вид. У тетки шарфик импортный, брюки вельветовые, духи. Если такая совет дает, значит, понимает.
Пять лет мать не видела, пока училась. Та писала ей длинные письма: сплетни, рыба, куры, огород, погода – отец добавлял в конце пару строк. Вроде того, что учись там, в Ленинграде. Однажды прислал письмо отдельное, в нем деньги на дорогу и коротко, чтобы приехала, успела до ледостава. Деньги Ёлке пригодились, отмечала свой день рождения, компания подтянулась такая, что в следующий раз, может, и не соберется. Еще до Нового года мать написала, что отец умер. С тех пор Ёлка вспоминала отца как фотокарточку – красивый светловолосый мужчина сидит на поваленном бревне, костюм какой-то странный. Отец говорил: ну не в телогрейке же было сниматься, вот мать и «откупорила свой сундук», когда фотограф на Валаам приехал. Ёлка тогда еще не родилась. Время было послевоенное, голодное. Потом сообразили, что отец в атласном жилете похож на кулака – запрятали портрет с рамкой вместе в тот же сундук. Ёлка просила мать найти, прислать портрет ей, чтобы в общежитии повесить. Спросят: артист? А она скажет: это папа.
Свадебных фотографий у родителей отчего-то не было.
Мать писала, на могиле табличку поставили, не памятник, отец завещал: «Нечего камней наваливать – не трать деньги». Шутил, если умрет до ледостава, сбросить его в Ладогу, рыбам. Справедливо выйдет: они его всю жизнь кормили.
А вообще – он был молчун.
Ёлка даже всплакнула дорогой из Ленинграда, перчатками за поручень на палубе схватилась, представила, как отец, молодой, в красивом жилете, проплывает мимо на спине. Отмахнулась от видения – решила мать сразу на отцовскую могилу вести: постоять, прибраться. Вот они пойдут через аллею лиственниц, обе стройные, в новых туфлях. Матери на югославскую пару разорилась, чтобы люди не судачили.
Теплоход шел быстро, Ёлка не успела мысли докрутить, вид правильный принять. Наскоро припудрилась. Причалили. На ней было синее платье. Любимые лодочки стучали по бетонке, показался кирпич старой церкви и дом родителей, словно уменьшенный. Все стало маленьким, низеньким. Прищурилась – высматривала, где стройка многоэтажки с канализацией, душем? Никакой стройки. Разве что палатки разбросаны вокруг, дымок вьется, мошкара. Вытянула шею – под пяткой хрустнуло – каблук скособочился, держался на гвоздике. Чтоб тебя! Поднималась с причала босиком, ступеньки дно чемодана царапали.
Мать всплакнула, крестила по-шведски, двумя пальцами, задернув штопаную занавеску в