Сергей Минцлов - За мертвыми душами
— Есть чувствительность!.. — прохрипел он. — Поешь чуть-чуть и уже дуется, анафема!.. Надо с кем-нибудь посоветоваться!
— Я же тебе рекомендовал профессора! — сказал Каменев.
Марков отмахнулся, как от мухи.
— Ну его!.. терпеть не могу обращаться к знаменитостям!
— Обратись тогда, мой друг, в Петербург к своему старшему дворнику… — мягко и даже участливо ответил Каменев.
Я улыбнулся. К моему удивлению, Марков не рассердился, а раскрыл, как пушечное жерло, рот и прохохотал: будто три камня прокатились друг за другом по полу.
После обеда я и хозяин отправились осматривать последнее, что оставалось, — библиотеку. По пути мы задержались в небольшой комнате, увешанной портретами предков хозяина; в числе их был и известный фельдмаршал[25].
— Посмотрите на этого… — проговорил Каменев, остановившись против одного из портретов. На меня глянуло худощавое, бритое лицо с поведенным в сторону длинным носом. Над небольшими, хитро высматривавшими зеленоватыми глазами в виде двух желтых кустов топорщились только у самого переносья росшие брови, что придавало владельцу их изумленный вид. На прилизанной голове, над узким, но высоким лбом торчал кок, свидетельствующий, как и покрой платья, что изображенный человек жил в начале тридцатых годов.
— Это брат моего деда, Павел Павлович… — продолжал Каменев. — Он был изумительно скуп и, как говорят предания, где-то здесь в саду зарыл большой клад из золотых пятирублевок.
— Вы не искали его?
— Искал отец, но тщетно. Эта комната пользуется дурной славой: уверяют, будто по ночам Павел Павлович выходит из рамы и отправляется в сад к своему золоту.
— Вот бы посмотреть, куда он ходит! — шутя сказал я.
— Был опыт… — ответил Каменев. — У нас жил еще при отце лакей Федор, человек лет тридцати пяти, очень серьезный и положительный. Он и взялся выполнить эту затею. Усадили его на ночь вон там… — хозяин указал на полинявшее зеленое кресло, стоявшее в самом дальнем углу, — и оставили одного. Мы никто не ложились и решили просидеть в столовой до рассвета. Двери все в доме были отперты.
— Ну, и что же дальше?
— Сначала Федор заснул, «не стерпел тишины», как он пояснял потом. Среди ночи он очнулся: ему почудилось, что он в комнате не один. Всмотрелся в темноту и видит, что на раме белеют две руки и из нее, как из окна, нагибается и в упор глядит на него Павел Павлович. Не шевелясь, точно по воздуху, отделился он от стены и встал около пустой рамы. Потом мысленно погрозил Федору пальцем и пошел к двери, на пороге снова обернулся и опять погрозил. Федор окостенел, прирос к месту. Через минуту опомнился, вскочил и бросился за видением: выбежал даже на двор — но там царила темнота и никого и ничего видно не было…
— Жуткий, однако, сон!.. — вымолвил я.
— Не сон! — твердо выговорил хозяин. — Как раз в ту минуту все мы услыхали, что на дворе обеспокоились и завыли собаки. Вой этот стоит по сих пор у меня в ушах!.. собаки чувствуют то, что нам недоступно. И когда вслед за воем ворвался к нам в столовую Федор, — мы поняли, что присниться ему ничего не могло!
Я чувствовал себя странно: хозяин говорил с глубоким убеждением, а между тем рассказ его выходил за пределы неведомого, допускаемого мной. Каменев, видимо, пришел в некоторое возбуждение, и я удержался от оспариванья рассказанного им и только спросил: — На этом опыт и кончился?
— Нет, кончился хуже… Федор с той поры стал каким-то тревожным и рассеянным. Его заставали днем стоящим перед портретом и даже говорящим ему что-то. Его тянуло, как он сам признавался, к портрету. В те времена у наших соседей пятнадцатого августа происходило большое торжество, и мы все уехали к ним на обед и на бал, — чуть не на круглые сутки. Федор воспользовался этим случаем и забрался на ночь в портретную. Горничные проследили, как он пришел туда с мешком и лопатою, но близко подступить не решились.
В полночь опять все слышали, как взвыли собаки, а утром на зорьке сторож наткнулся на Федора. Он словно загнанная лошадь лежал в аллее; мешок и лопата отыскались потом в разных концах сада. Что с ним случилось, что он видел, — добиться так и не удалось…
— Он сошел с ума?
— Не вполне, а почти что… не двигаясь пролежал целый день в своем чулане и ни звука не отвечал никому. В сумерки сорвался с места, похватал свои вещи и без расчета, без единого слова исчез неизвестно куда…
Мы перешли в зал.
Там, заложив короткие руки за спину, делал послеобеденный моцион Марков. Лафит, видимо, привел его в хорошее настроение и он даже рычал какой-то невообразимый марш. Слышно было только «ррам-ррам-тара-рам», и, не будь зал освещен, я бы дал голову на отсечение, что по нему разгуливает цепная собака.
На наши шаги он даже не оглянулся.
Вход в библиотеку был из зала.
Четыре огромных шкафа со стеклянными дверцами у двух стен, пушистый персидский ковер на полу, четыре мягких, сплошь кожаных кресла вокруг овального стола из темного дуба среди комнаты, старинное, главным образом восточное, оружие на всех свободных простенках — вот что представилось моим глазам в библиотечной.
Каменев настежь открыл дверцы всех четырех шкафов. Книги вытягивались на полках стройными рядами; все они были в отличных переплетах.
— Пожалуйста, — произнес хозяин, — все к вашим услугам! Если угодно — займитесь чтением или приходите ко мне: я ложусь только с рассветом. А если устали — в кабинете вам, вероятно, уже постлана постель; у меня правило не стеснять никого…
Я поблагодарил.
— Буду рад, если останетесь поскучать со мной несколько дней… — добавил Каменев. — У меня погостит еще и Валерьян Павлович Марков, он, наверное, понравился вам…
Должно быть, на лице у меня отразилось сомнение. Каменев уловил его.
— Он еж и материалист, — ответил он на мою мысль, — но доброты он необыкновенной.
Я остался один и стал осматривать содержимое шкафов. Два левых сплошь были заняты французскими изданиями XVIII века, этими милыми томами-крошками в нежных, почти бархатных переплетах из кожи. В двух правых помещалась русская литература; я заметил, что время Каменева как бы остановилось лет десять назад: книги этого последнего периода отсутствовали совершенно.
Как описать то, что испытывает человек, оставшись наедине в большой библиотеке?
Он в огромном обществе старых знакомых. Он медленно продвигается среди толпы их, улыбается одним, делает вид, что не узнает других, радуется и восхищается встрече с третьими… Попадаются любимые, дорогие друзья, слышится полузабытая, милая речь, оживает то, что давно ушло, заколыхнулось туманом…
Был час ночи, когда я закрыл тоненький квадратный томик, в который был погружен.
Время было ложиться. Я поставил на место книжку — первое издание «Кузнечика-Музыканта»[26], автор которого сам не понимал, какую великую вещь он создал, — и вышел в зал.
К удивлению моему, он по-прежнему был ярко освещен; на всех стенах горели лампы. Казалось — вот-вот должны были впорхнуть наряженные по бальному гости… но в окна смотрела тьма, в доме не слышалось ни звука; зал был пуст.
Портретная сияла тоже. Павел Павлович испытующим, хитрым взглядом проводил меня. Я вступил в наполеоновскую комнату[27]… и она была освещена, пуста и безмолвна.
Приходилось ли вам бродить в одиночестве ночью по огромному, вымершему, наполненному светом зданию? Уверяю вас, что в потемках идти гораздо приятнее: в темноте вы только слабо чувствуете близость чего-то странного, при освещении же вы, кроме того, ждете и его появления. Свет солнца — это в своем роде тончайшие, бесчисленные нити из шелка: они изолируют наши нервы и делают их днем невосприимчивыми к окружающему; ночь свободна от этой предохранительной паутины, воздух делается электропроводнее. Ночью поэтому мы чувствуем резче и яснее, и искусственный свет усиливает нашу восприимчив ость.
Рядом, в гроте зимы, раздался неясный звук: будто задели струну какого-то инструмента. Мягким шелестом провеял аккорд, другой… лесом и всплесками волн зашумела соната Моцарта.
Я беззвучно подошел по мягкому ковру к приотворенной двери и заглянул в щель.
За клавесином сидел Каменев. Мне видна была только спина его и голова, слегка откинутая назад: он играл по памяти.
Звук клавесина — это дуэт гитары и мандолины, и надо слышать его, чтобы оценить всю его нежность и прелесть. Рояль страстнее и могучее, но там, где нужны воздух, ясность и грация, не танго, а менуэт, — там клавесины незаменимы.
Каменев играл артистически.
Прозвенел и замер последний всплеск звуков. Каменев встал, выпрямился и закинул руки за голову. Лицо его показалось мне побледневшим, брови были сдвинуты, волосы находились в беспорядке. Ночное освещение, видимо, и на него действовало возбуждающе.