Надежда Тэффи - Том 4. Книга Июнь. О нежности
— Леля! Леля! Ну как ты не понимаешь! Бога она, Марфа, не почувствовала, Бога!
Неплодова взглянула на мужа, потом пригляделась пристальнее и уже с простой, обычной заботой сказала:
— Зеленый ты до чего! Надо будет больше молока брать.
Неплодов держал в руке только что довертевшийся волчок и говорил Вареньке, уныло прижавшейся к косяку окна. Говорил шепотом, чтобы не услышал из соседней комнаты Петька, который еще ничего понять не может.
— И вот что еще пришло мне в голову, дружок ты мой Варенька. Пришло мне в голову, что все эти профессора и Эдисоны, все они только орудие в руках Божьих, вот как этот рычажок электрический. Решил Господь показать через них свет — и показал. Они-то воображают, вычисляют, измеряют. Ха-ха-ха! Вот скажут — радий открыли. А что такое радий, позвольте вас спросить? Сила. Много объяснили? Вот то-то и есть. Ты подумай только, Варенька, представь себе картину: сидит такой Эдисон у себя в кабинете. Ты ведь все понимаешь, что я говорю?
— Все понимаю, — прозвенел дрожащий голосок.
— Так вот — сидит Эдисон, может быть, тоже лысый какой-нибудь, плюгавый, со вставными зубами, и, черт его знает, какой еще у него пиджачишка, — сидит и нажимает рычаги, и идут от них по всему миру и свет, и тепло, и голоса человечьи, и музыка. И не понимает старикашка, что через него решил Господь послать нам чудеса эти, чтобы мы, огражденные от ужасов природы — природа, Варенька, враг наш… Все думают — ах, птички чирикают, ах, травка зеленеет, — а она, смотри-ка: то землю трясет, города рушит, то водой заливает, то лавой, огнем подземным палит — злющая, враг она человеку до последнего своего издыхания. И вот, когда становится Господу жаль человека, посылает он ему чудо через плешивых профессоров, через Эдисонов. Вон… слезы у меня… это ничего… Это от внутреннего восторга. Посылает человеку чудо, чтобы он хоть на минутку юдоль свою темную благословил. Варенька! Одиноки мы все, но ты меня понимаешь, дочечка, родная кровинка моя!
— Понимаю, — всхлипнул голосок.
— Ну, иди, Бог с тобой. Я прилягу.
Очнувшись от полудремоты в сумерках, встал Неплодов и, не зажигая огня, пошел в столовую.
Он видел у освещенного стола Петьку и Вареньку за книжками. Петька поднял голову, прислушался.
— Варя! — быстро зашептал он. — Папа идет! Волчок несет! Прячься скорей!
И видел он, как вскинула руками Варенька, как повернула свое искаженное тоскою и ужасом острое личико и застыла, глядя в темную дверь.
Неплодов закрыл глаза, постоял минутку, качнулся и бодро вошел в столовую.
— Ага, еще не поздно, — громко сказал он, взглянув на часы. — Вот что, Петруша, дружок мой, возьми ты этот самый… как его… волчок и отнеси швейцарихину мальчишке. Я для него это и купил, да все никак не собрался… Отнеси, друг мой. А я еще отдохну. Нездоровится что-то.
Повернулся, неловко задев о косяк плечом, и плотно закрыл за собой дверь.
Тихий спутник
На днях ушел от меня маленький друг, тихий спутник последнего десятилетия моей жизни, следовавший за мной преданно и верно по всем этапам тяжелого беженского пути. Ушел так же загадочно, как и появился когда-то.
Где он? Почему бросил меня?
Может быть, он уже давно исчез, а я только теперь заметила. Я ведь никогда не обращала на него внимания, я только терпела его присутствие, это он сам следовал за мной. Маленький, корявый, неопределенного цвета, неопределенной формы — обломок цветного сургуча.
Первый раз заметила я его весной семнадцатого года. На моем большом нарядном письменном столе, сверкавшем ледяными кристаллами хрустального прибора, с левой стороны, между пепельницей и пресс-папье, спокойно и сознательно поместился этот закопченный, чужой и ненужный огрызок. Я удивилась, как он ко мне попал, хотела сейчас же выбросить, потом забыла, и он остался. Я, вероятно, просто не замечала его в рассеянности своей и, не замечая, привыкла, и вид его не раздражал и не привлекал моего внимания. Так он жил, и ничего в этом удивительного нет. Я не замечала, а он жил. Разве это редко в нашей жизни?
Прислуга, стирая пыль со стола, бережно укладывала его на то же место, верно, думала, что он предмет нужный и важный, за который, пожалуй, и ответить придется.
Первый раз поняла я его преданность, когда, приехав из Петербурга в Москву на несколько дней по делам, открыла чемодан и увидела сразу, сверху, на саше с носовыми платками, очевидно, втиснутый наспех в последнюю минуту, этот огрызок закоптелого сургуча. Я ничего не взяла с письменного стола и уж, конечно, не сама положила абсолютно мне не нужную ерунду. Сам он залез, что ли?
Я бросила его на отдельный столик и забыла.
Вернувшись в Петербург, разбирая чемодан, нашла его, испуганно забившегося в складку кожи. Куда я его выбросила, — но, конечно, выбросила — не заметила сама. Вечером он уже лежал на своем обычном месте. Я ли машинально положила, или прислуга нашла и, помня, что это вещь нужная, водворила его на место. И я снова перестала его видеть — привычно не замечала.
Подошли страшные дни. Под окнами стоял грузовик с пулеметом; он трещал по ночам железным горохом, от которого дребезжали стекла и дрожали висюльки абажура мертвой лампы над моим столом. Электричества не давали. Холодным сталактитом в мутном уличном свете леденела огромная граненая чернильница и длинная, никогда не нужная, любимая только за красоту, хрустальная линейка и тяжелое, как надгробный памятник, пресс-папье, погребавшее мелкие квитанции навек так, что их и найти нельзя было. Они не двигались, эти тяжелые камни, но дребезжащий, дрожащий абажур выдавал настроение всего стола: ему было страшно.
Загрохотали ворота — в них били прикладами. И на столе зазвенело что-то: это стеклянная марочница, тонкая и нервная, упала в обморок и скатилась со стола. И, ставя ее впотьмах на прежнее место, руки мои нащупали маленький, гладкий, непонятный кусочек. Я осторожно, спрятавшись за дверь, чтобы не было видно с улицы, зажгла спичку и посмотрела: это был мой обломок сургуча. Я бросила его около печки. Утром он лежал с левой стороны стола.
Черные, сонные дни, белые, бессонные ночи. Уходили, пропадали люди. Уходили и не возвращались вещи. И те и другие не заменялись, и обнажалась жизнь, голая и безобразная.
С письменного стола первой ушла чернильница. Как Соня Мармеладова, завернулась в драдедамовый платок, пошла на базар и продалась для поддержания существования близких: лампы, линейки, марочницы и меня.
Потом ушли и другие. Осталось пустое сукно с начертанными пылью воспоминаниями о том, что когда-то здесь было. И с левой стороны стола один, только один маленький обломок. Он. Сургуч.
Я уехала, взяв только самые необходимые вещи. Среди них вылез из чемодана и улегся на обшарпанный отельный стол — мой верный урод, сургучный огрызок. Это было в Москве.
Потом была поездка в Киев на самый короткий срок, чтобы прочесть на вечере свой рассказ. В чемодане только бальное платье да сургуч.
Киев. Петлюра. Обыски. Путь на север отрезан. Катимся ниже, ниже. И вот мы с сургучом уже в Одессе. Паника, стрельба. Приветливые ослы черных белозубых войск, ослы, только вчера шедшие головами к нам, хвостами к морю, бегут, подбодряемые палкой, и хвосты их уже повернуты к нам.
Новороссийск. В пустом чемодане один он, выброшенный мной собственноручно в Одессе кусок сургуча. Надоел. Неужто в целом мире не найдется никого, чтобы проводить меня?
Константинополь.
Веселый разговор:
— Может быть, можно что-нибудь еще продать? Боюсь, что скоро окажемся на дне.
— Господа, не бойтесь. Ведь мы уже все на дне. Это и есть дно. Видите, как просто и совсем не страшно. Разломаем этот бублик на четыре части…
— Может быть, у вас что-нибудь найдется?
— У меня флакон из-под духов и вот… кусочек сургуча.
Париж. Берлин. Я совсем забыла о нем. И вот в тревожный день, когда вся душа дрожала, как те висюльки на абажуре, — я написала письмо мирового значения (мирового для моего мира, единственного, в котором живет человек и вместе с которым гибнет). Письмо мирового значения надо было запечатать сургучной печатью. И вот первый раз взяла я его в руки, этот бурый комок, взяла не для того, чтобы бросить, а чтобы использовать. Он зашипел на свечке, оплыл черной лавой, и вдруг упала на бумагу ярко-лазурная нежданная капля.
Так странно это было, и для души дрожавшей — благословенно, как чудо.
— Так вот ты какой!..
И опять бросила, и опять забыла.
И вот долгая, тяжкая болезнь, больница.
Красные туманы горячки. Круглая голова ласкового тигра без шеи, лежащая на круглом кружевном плато, как усекновенная глава на блюде. Наклоняется надо мной… Ах да — это бывшая квартирная хозяйка фрау… фрау… не помню. Это она в кружевном праздничном воротнике. Она протягивает мне что-то.