Петр Якубович - В мире отверженных. Записки бывшего каторжника. Том 2
– Как откуда? Да ведь и в тюрьме каторжных нужно кормить? Но, главное, вы забываете, господа, об одном свойстве человеческой души: преступная она, а все же человеческая… Ведь подобная "милость", несомненно, вызвала бы в людях такой взрыв энтузиазма, такой высокий подъем духа, что – кто знает? – быть может, эти люди могли бы переродиться нравственно… Вы смеетесь? Ну, если не совсем переродиться, то хоть сделаться восприимчивыми к нравственному воздействию. Надо только не упустить момента, надо, чтобы правительство и общество позаботились посеять доброе семя в этой размягченной почве. Подобным семенем, мне кажется, прежде всего могло бы явиться доверие к несчастному, отверженному человеку!
Такого рода теоретические споры вели мы по поводу сенсационного слуха, колеблясь то в сторону веры, то сомнения.
Беседа в руднике с Петушковым окончательно сбила меня с толку. Он клялся и божился, что сам собственными глазами читал бумагу и что в ней прямо говорится о двух третях скидки.
– Я слышал вчера, – прибавил Петушков, – как сам Лучезаров говорил военному начальнику: "По расчету в тюрьме должно остаться всего семь человек".
– Значит, все-таки останутся? Кто же это?
– Кто-нибудь из вечных, из таких, что уж вовсе нельзя выпустить.
– А мы думали, что всю тюрьму упразднят и всем надзирателям от места откажут.
– Проня и то опустил было голову. "Как же, говорит, теперь инструкция? Для кого ж она?" Ну да я утешил его; кабы и ни единого арестанта в тюрьме не осталось, надзиратели б, говорю, остались! Друг дружку б караулили, покаместь новую кобылку б не пригнали… Ха-ха-ха! Халудора его, побери!
То, что могло грезиться только в самых безумных снах, теперь свершалось наяву. Приходилось и нам признать наконец, что "глас народа – глас божий"… И бурная радость против воли охватывала душу, опьяняя ее светлыми надеждами…
Был яркий весенний день в двадцатых числах мая, когда назначен был молебен и отменены по этому случаю работы. Посредине тюремного двора уже ранним утром поставили стол, накрытый чистой белой скатертью. Эконом разложил на нем пачку восковых свечей. Кобылка толпилась во дворе с радостно сияющими лицами. Многие нарядились в чистые рубахи и намазали себе волосы жиром. Не слышалось ни брани, ни обычных ссор. Вчера еще заклятые враги – сегодня беседовали мирно и дружелюбно. Юхорев с двумя-тремя из своих приятелей, тюремных вожаков, расхаживал обычной геройской походкой вдоль фасада тюрьмы, и из его беседы с ними до моего слуха долетали порой отдельные фразы:
– Я опять на Олекму{17} ударюсь! Черта с два стал я в Забайкалье жить!.. Там и девки-то, по-моему, слаще и спирт крепче.
Ко мне тоже подошли мои приятели, Чирок и Ногайцев, оба торжественно-солидные, слегка улыбающиеся.
– Ну что, Миколаич, дождались и мы праздничка?
– Сон, просто сон, да и на! То и дело протираешь шары, боязно, как бы не проснуться.
– Ну, что ж вы теперь, Ногайцев, делать станете? На родину вернетесь?
– Возворочусь, беспременно возворочусь. Дедушка у меня там… Шибко любил меня дедушка.
– Как же вы жить там станете, чем?
– Чудной ты, право, о чем спрашиваешь… Что ж, рук у меня, что ль, нету? Аль думаешь, коли я раз в жизни одну аль две сволочи убил, так скучать опять по остроге стану? Сам знаешь, Миколаич, я и в каторге лодырем не жил. Ну, ежели я жиром заплыл, так разве это от себя? Это болезнь. Это нездоровый жир; больной я человек стал в каторге… А дай-ка мне волю да вольную пищу, я опять настоящим человеком стану!
Чирок внимательно вслушивается в эти речи Ногайцева, и лицо его делается все серьезнее и важнее.
– Правду это истинную говорит Ногайцев, – заявляет он убежденным тоном, – в тюрьме разве может человек человеком быть?
–: А вы, Чирок, уж не будете больше черемисов давить? – невольно спрашиваю я, припоминая, что до тюрьмы этот человек был несравненно меньше человеком, нежели в тюрьме, спрашиваю – и почти тотчас же раскаиваюсь в своем вопросе.
Лицо Чирка принимает в высшей степени огорченный вид.
– Эх, Миколаич! – Он снимает шапку и энергично чешет затылок, и это "эх!" звучит чем-то вроде горького упрека.
Сами собой вспоминаются мне рассуждения Валерьяна о благоприятном для нравственного перерождения моменте: уж и в самом деле, нет ли в этих рассуждениях доли правды?
– Строй-ся! – раздался вдруг оглушительный возглас надзирателя, и все зашевелились. Арестанты почти моментально построились в ряды. Ворота распахнулись, и стройным шагом вошла в них целая рота местных казаков с молодым хорунжим впереди. Послышались и для них слова команды, и казаки выстроились направо от арестантов точь-в-точь такими же шеренгами. Очевидно, ожидалась внушительная и величественная церемония.
Едва надзиратель замолк, как в ворота вошли приехавший из завода старик священник с рослым, представительным дьяконом, казацкий есаул, толпа надзирателей и конторских писарей и во главе их Шестиглазый с бумагой в руках, при одном виде которой сердца в груди у всех дрогнули и сладко замерли. В заключение ввели вольнокомандцев-арестантов и построили на левом крыле отдельным взводом. Все это произошло быстро, с необыкновенной помпой и в величайшем порядке.
– Благослови, вла-ды-ко! – рявкнул дородный, плечистый дьякон, нарушая внезапно благоговейную тишину, и богослужение началось. Все, как один человек, шумно перекрестились широким крестом. Истово крестились даже те из арестантов, которые на словах не верили, что называется, ни в чох, ни в сон, походя богохульствовали и заявляли себя самыми крайними атеистами. Было ли это искреннее умиление, серьезная готовность возродиться? Влияло ли отчасти присутствие многочисленного начальства?..
Перед провозглашением многолетия к столу торжественно приблизился бравый капитан, медленно развернул таинственную бумагу, которую все время держал в руках, окинул ликующим взором строй бритых арестантских голов и громко произнес:
– Так вот что, братцы, дождались вы великой милости!.. Слушайте бумагу, полученную мной от военного губернатора.
Если бы муха пролетела в это время по тюремному двору, то, вероятно, и ее шелест был бы всеми услышан. Где-то далеко, за тюремными воротами, кто-то кашлянул; высоко в небе прощебетала ласточка…
Читал Лучезаров громко, необыкновенно отчетливо и выразительно, не только голосом, но взором и жестом руки подчеркивая следующие слова: "При условии хорошего поведения, искреннего раскаяния и доброго мнения начальства сроки наказания арестантов, назначенные им по суду, могут быть уменьшаемы до двух третей!!!"
У всех точно тяжелый камень свалился с плеч: теперь уже все собственными ушами слышали то, чему раньше приходилось верить лишь на основании только слухов, хотя бы и самых достоверных. Кобылка глубоко завздыхала, закрестилась и радостно заколыхалась…
– Слава тебе господи! – послышались возгласы старичков.
Лучезаров между тем продолжал чтение губернаторской бумаги по пунктам, хотя его никто уже не слушал и никто не понимал.
– Ну, так вот что: до двух третей скидывается вам! – торжественно возгласил он еще раз, окончив чтение и высоко подняв в воздухе бумагу.
Видимо, бравый капитан сам искренно ликовал. Багрово-красное лицо с длинными желтыми усами казалось на этот раз не грозным, а сияло умилением… Да и вся внушительная фигура Лучезарова приняла, казалось, меньшие против обыкновенного размеры, превратившись в фигуру обыкновенного смертного… Внимательно поглядев затем в обе стороны арестантских рядов, Шестиглазый быстрыми шагами подошел ко мне и, протянув бумагу, любезно сказал:
– Посмотрите еще раз и объясните им в камерах, если чего, быть может, не поняли.
Это было в первый раз, что он говорил мне без всяких обиняков вы при столь официальной обстановке.
Между тем священник, благообразный старик с длинными белыми волосами, тоже умиленно заговорил:
– Так вот, ребятушки, какая милость вам вышла! Может быть, некоторые из вас и не заслужили ее, а и тем будет сброшено две трети срока. Ну, помолимся же еще раз покрепче и потеплее.
И снова началось жаркое моление.
– Лебята, кто хочет сведи купить, белите! – кинулся толстый и красный, как кирпич, эконом к рядам арестантов с пучком восковых свечей в руках. Их живо расхватали у него (он отлично запомнил, кто именно). Брали не только благочестивые старички, но и равнодушный к религии "молодяжник", не только состоятельные люди, но и такие, за кем в конторе числилось не больше десяти копеек. Дьякон, зараженный общим энтузиазмом, просто надрывался, провозглашая многолетие, и когда могучий бас его загремел "многая лета" плененным, заключенным, а затем и их начальникам, то арестантский хор рявкнул в ответ ему так искренно, так громоподобно, что, вероятно, на дальних сопках было слышно его: по крайней мере паривший в небесной синеве в виде маленькой точки коршун тотчас же скрылся из моих глаз…