Николай Лесков - Детские годы
- Maman, как вы это можете думать?
- Нет, я этого и не думаю, а я только проверяю тебя. Извини меня: ведь мы давно не видались. Но я продолжаю: в три часа ты будешь возвращаться - и это будет час нашего обеда; потом ты имеешь целый час в твое собственное распоряжение. В пять часов будет приходить Иван Иваныч, и у вас с ним начнется урок по математике и по всем другим наукам, в которых я не могу быть тебе полезна. По его словам, тебе не тяжело будет заниматься два часа, а он такой знаток в этом деле, что его во всем надо слушаться. Притом же он так талантливо преподает, что мне будет большим удовольствием присутствовать при вашем уроке.
- О, maman, вы так милостивы! - пролепетал я, чувствуя, что у меня горят уши и заплетается язык от страха перед этой строгой программой, ожидающей меня размеренной и развешенной жизни.
Но матушка отклонила от себя мою благодарность и сказала, что она намерена это делать для себя самой, потому что не знает лучшего удовольствия, как учиться.
Впоследствии я узнал, что в этом случае она говорила мне правду только отчасти; то есть она действительно любила учиться, но главная ее цель присутствовать при всех моих занятиях заключалась в поощрении меня к тем довольно утомительным трудам, на которые она меня обрекала.
А труды эти были еще не все исчислены: у нее еще был supplement {дополнение - франц.} моего дня, который она оставляла pour la bonne bouche {на закуску - франц.}. Supplement этот заключался в том, что в восьмом часу к нам будет ежедневно заходить дочь моего профессора Ивана Ивановича, молодая девушка Хариточка, о которой maman отозвалась с необыкновенною теплотою, как о прелестнейшем во всех отношениях создании.
- Она здесь по соседству берет от семи до восьми часов уроки музыки и пения, - объяснила maman, - а потом заходит ко мне - и мы с нею час занимаемся английским языком, что мне доставляет большое удовольствие, потому что мой маленький друг Харита - очаровательнейшее дитя, и притом занятие с нею мне доставляет практику в английском языке, который я, ни с кем не говоря на нем, могла бы рисковать позабыть. Теперь, - добавила матушка, - я надеюсь, этот риск немножко уменьшится, потому что ты за компанию с Харитой, конечно, захочешь быть моим вторым учеником, и потом мы, вероятно, скоро найдем возможность сделать этот язык нашим домашним разговорным языком вперемежку с французским, на котором будем объясняться до обеда. Если бог нам поможет, все это пойдет стройно и превесело, а в то же время это сблизит тебя с достойнейшим семейством Альтанского, который вызвался давать тебе почти даровые уроки, потому что он не хочет брать деньги, а будет заниматься с тобой за мои уроки его дочери. Видишь ли, как твоя мать с божиею помощью успела все это устроить ко всеобщей выгоде и удовольствию.
- О, превосходно, maman, превосходно!
- Да; и у нас еще от половины девятого часа до полуночи всякий день будет оставаться целая бездна свободного времени для удовольствий. В это время Харита нам всегда что-нибудь сыграет на фортепиано... Ты узнаешь его или нет, наш старый фортепиано? он довольно пожил и поездил по свету, но еще служит - и мы на нем себе недурно аккомпанируем и поем сообща маленькие трио и романсы. У Ивана Ивановича очень недурной баритон, а у тебя, вероятно, тоже найдется какой-нибудь голосок, потому что... у твоего отца был прекрасный голос, а ты во всем на него похож. Но если бы и не так, для домашнего пения в своем кружке можно петь и с незначительным голосом, - тут все дело в некотором уменье, а я в этом кое-что смыслю и помогу тебе. В десять часов наши гости обыкновенно уходят к себе: Иван Иванович приготовляется к лекциям, а Харита распоряжается хозяйством, так как она, бедняжка, имела несчастие год тому назад осиротеть после смерти матери. Мы же с тобой с этих пор вольные казаки: ты мне часок почитаешь какую-нибудь русскую повесть или роман, а в одиннадцать мы разойдемся по своим комнатам, чтобы час перед сном иметь время обдумать проведенный день и написать, если нужно, какие-нибудь письма нашим далеким друзьям, которых не можем видеть. Ведь у тебя, надеюсь, завязаны какие-нибудь связи с лицами, переписка с которыми может доставить тебе удовольствие?
Это был ужасный вопрос, при котором я, разумеется сию же минуту вспомнил мое борзенское послание к тверской барышне и хотел бы провалиться сквозь землю.
- Mais oui, mais comment done, mais sans doute, maman... {Ну, конечно, ну как же можно, ну без сомнения, мама... - франц.} то есть нет, maman... я никому не обещал, - пролепетал я, краснея и тупя в стол глаза, со страхом, что моя мать прочтет в них беспощадный мой позор и бесчестие.
Но, увы, - весь этот маневр был совершенно напрасен: чем я тщательнее старался быть скрытным, тем легче и яснее читала мать сокровенную тайну души моей.
XIV
Матушка, разумеется, не могла точно отгадать сущности моих корреспондентных чудотворений любовного характера, но ясно видела, что простой вопрос ее смутил меня, - и я чувствовал, как ее умный, проницательный взгляд упал на мое лицо и пронзил меня до самого сердца, занывшего и затрепетавшего от страха, что, если моя пошлая выходка как-нибудь откроется... Что, если матушка узнает, что я влюблен... или был влюблен, потому что теперь уже во мне не оставалось и следа моей любви к тридцатилетней тверской барышне, а все существо мое было поглощено и проникнуто страхом и благоговением к другой женщине, которая шестнадцать лет тому назад дала мне бытие и теперь давала мне жизнь.
Однако безмерное материнское милосердие смилостивилось надо мною, - и матушка, не предлагая мне никакого нового вопроса о корреспонденциях, заметила только, что переписка - очень важная вещь, и притом вещь очень полезная, ибо ею поддерживаются отношения с людьми и, кроме того, она лучше всего способствует к приобретению навыка к хорошему изложению своих мыслей.
С этим maman встала из-за стола, за которым поила меня чаем; а я, чтобы оторвать разговор от тягостной для меня темы о переписке, поспешил вильнуть в сторону и осведомиться: чего же будут стоить мои уроки латинского и греческого языка?
- А ничего, кроме одного нашего доброго желания, - отвечала мать, покрывая полотенцем чайную шкатулку, в которую замкнула ложечки.
- Как ничего, maman? кто же будет меня даром учить по-латыни и по-гречески?
- Пока ты не выучишься этим языкам больше меня, я сама буду с тобою ими заниматься.
- Вы, chere maman! {Дорогая мама - франц.}.
- Mais oui, moi-meme, mon fils. {Ну конечно, я сама, мой сын - франц.}. Что же это тебя так удивляет?
- Maman... простите меня... но разве дамы знают по-латыни и по-гречески?
- Да, которые учились - те, я думаю, знают.
- А вы разве учились, maman?
- Наверно.
- Я этого не думал... я не помню, чтобы вы знали по-латыни и по-гречески.
- Ты и не можешь этого помнить, потому что я училась им в самые последние годы в Лифляндии. У меня там почти не было никакого дела, - и я, чтобы не скучать, нашла удовольствие заниматься двумя этими языками, которые теперь, кроме удовольствия знать их, доставляют мне и пользу: я могу им выучить тебя, а это не шутка - так как без них перед тобою никогда бы не открылся во всей полноте прелестный классический мир с его нерушимыми образами и величавым характером его жизни.
- Но, maman, ведь это такая ученость!
- Совсем нет: знание языков отнюдь еще не ученость, а только средство к достижению учености, которую, если мне поможет бог и твое усердие, я хочу дать тебе в неизменное утешение твоей жизни.
И с этими словами матушка удалилась в свою комнату, чтобы надеть шляпу, а я подошел к окну и стал, отуманенный и оглушенный всем тем, что видел, слышал, понимал и предчувствовал.
Где этот корпус, его казарма, Кирилл, моя тверская любовь, Пьяная балочка, утопленник Кнышенко, и палач Пенькновский, и отец Диодор с его дамою и рахат-лукумом? - Все это точно было уже бог знает как давно, да даже всего этого как будто бы и совсем не было. Трезвая речь моей доброй матери, каждое слово которой дышало такою возвышенною и разумною обо мне попечительностию и заботою, была силоамскою купелью, в которой я окунулся и стал здоров, и бодр, и чист, как будто только слетел в этот мир из горних миров, где не водят медведей и не говорят ни о хлебе, ни о вине, ни о палачах, ни о дамах, для счастья которых нужен рахат-лукум, или "рогатый кум", как мы его называли в своем корпусе. На меня отовсюду веяло здоровым стремлением к неутомимой, энергической деятельности и любовью к созерцательной мудрости, - и чистый источник всего этого было столь близкое мне существо, как моя мать. Боже мой, как я ею гордился! О, как я ее буду любить и лелеять! Она была несчастлива: я это помню; но зато теперь... Душа моя вскипела высочайшим восторгом, в горле, как клубок, шевельнулись спазмы, - и я, не удержавшись, громко зарыдал и, услыхав за собою шаги моей матери, бросился перед нею на пол - и, обняв ее колени, облил ноги ее моими чистыми покаянными слезами, каких не мог добыть ни в борзенской канаве, ни в нежинском монастыре.