Голубиные перья. Рассказы - Джон Апдайк
— Что-то он слишком уж настырный. Почему он хочет непременно поблагодарить меня сам?
— М-и-и-и-лый, я просто не знала, что ему сказать.
— Значит, деньги нужны нам для этого негра, а вовсе не для Бриджесов?
— Да нет же! Из-за тебя я забыла самое главное — он сказал, что нашел себе работу, но только с понедельника, и, значит, мебель нужна только на уикенд.
— Что, он на полу переспать не может? — Джеймс подумал, что в случае крайней необходимости он именно так бы и поступил. В армии с ним и хуже бывало.
— Но ведь у него семья, Джим. По-твоему, было бы лучше, если б я ему вообще ничего не дала, а просто вбежала обратно в квартиру и захлопнула дверь? Это, знаешь, проще всего.
— Нет, нет, ты вела себя как истинная христианка. Я тобой горжусь. Впрочем, если даже он и зайдет перед сеансом, то навряд ли проторчит тут весь вечер.
Последний довод показался ему достаточно убедительным, однако стоило Лиз положить трубку, а ее голосу умолкнуть, как вся эта история с негром опять приобрела зловещий смысл, как будто вместе со щелчком в трубке его жена погрузилась на дно океана. Его собственная вышка на двадцать втором этаже легонько раскачивалась над Парк-авеню, словно на волнах дыма от чрезмерного количества выкуренных сигарет. Последнюю он раздавил в бирюзовой пепельнице и осмотрелся, однако бежевый офис в конторе «Дюдеван и Смит. Дизайн промышленных товаров и упаковок» не слишком его утешил. Из радужных надежд его юности — он рассчитывал со временем стать художником — выкристаллизовалось несколько сугубо практичных предметов: стальная конторка; кресло, обитое мягким губчатым материалом; кульман размером с хороший обеденный стол; светильники, оснащенные множеством хитроумных поворотных механизмов; разнообразные наборы чертежных инструментов; совсем новая доска для памяток, от которой еще пахло свежей пробкой. Белыми кнопками неимоверных размеров к доске было приколото несколько лестных посланий от Дюдевана, любительская фотография, большой поясной портрет Лиз и отпечатанный в четыре краски плакат с рекламой бритвы «Рейдо». Оригинальную форму этой бритвы изобрел Джеймс, но звездочка рядом с ее изображением отсылала зрителя к правому углу плаката, где изящным, но скромным шрифтом была выведена фамилия «Дюдеван». Ничего страшного, это входило в условия контракта — анонимность Джеймса была куплена честным путем. Да и о чем могла идти речь, если фирма, казалось, из кожи вон лезла, чтобы его отблагодарить. На его конторке постоянно появлялись премии, извещения об очередной служебной льготе, выплате, страховке или просто подарок к Рождеству в одном из тех длинных голубых конвертов, которые столь же безошибочно ассоциировались у него в голове с понятием «деньги», как рисунок на зеленых банкнотах.
В последнее время доходы Джеймса выросли до такой степени, что он уже много месяцев подряд ожидал какого-нибудь сокрушительного удара. Будучи человеком осторожным, он не давал Провидению никакой возможности себя вразумить. Последним шансом Всевышнего — если не считать поездок на автомобиле — было деторождение. Но в один прекрасный четверг Лиз поутру с чисто звериной легкостью преодолела это испытание. Безобидные месяцы проходили один за другим, и в душу Джеймса все сильнее закрадывалось подозрение, что сам город с его круто уходящими ввысь вавилонскими плоскостями, с его черными полуденными тенями, с миллионами безбожников изготовился для удара. Отвести неотвратимую угрозу можно было одним-единственным способом — подавать нищим. Каждый день он совал один или два доллара певчим Армии спасения; деградировавшим скрипачам; запаршивевшим слепым, стоявшим посреди мостовой со своими великолепными немецкими овчарками; калекам на костылях, торгующим желтыми карандашами; косноязычным пропойцам, желающим непременно пожать ему руку, заодно продемонстрировав скрытые под шляпами зияющие раны на голове; мужчинам, бесстыдно выставляющим напоказ свои металлические протезы в подземных переходах. Ходячие попрошайки, наметанным глазом окинув толпу, неизменно обращались за подаянием именно к нему — хотя он ни одеждой, ни внешностью не выделялся из толпы других прохожих, — им казалось, что его окружает обрисованный с византийской четкостью ореол мягкосердечия.
Суббота проходила в атмосфере какой-то непонятной напряженности. Джеймс проснулся с неприятным ощущением, будто весь его желудок заполняет огромная опухоль. Накануне вечером он пытался вытянуть из жены полную информацию о молодом негре.
— Как он был одет?
— Неплохо.
— Неплохо?!
— Кажется, он был в спортивной куртке и в красной шерстяной рубашке с открытым воротом.
— Почему он так разрядился, если у него нет денег? Он одевается лучше, чем я.
— Ну и что такого? Должен же у него быть хоть один приличный костюм.
— И при этом он привез сюда жену и семерых детей в кабине грузовика?
— Разве я сказала семерых? Мне просто показалось, что их семеро.
— Ну да. Семеро гномов, семь изящных искусств, семь кругов ада…
— Навряд ли они ехали в кабине. Скорее в кузове. Он говорил, что у них нет никакой мебели и вообще ничего — только то, что на них надето.
— Ясно, одно сплошное рубище. Ну и сукин сын!
— Это совсем не похоже на тебя, милый. Ты же всегда посылаешь чек отцу Флэнагану[21].
— Он просит денег только раз в год и по крайней мере не крадется вверх по лестнице за моей женой.
Джеймс был взбешен. Вся эта банда попрошаек, к которым он так благоволил, его предала. В субботу утром, покупая книгу на 8-й улице, он нарочно сошел с тротуара в канаву для стока дождевой воды, лишь бы обойти какого-то бездельника, который выжидающе уставился на отвороты его плаща. Обед казался ему совершенно безвкусным, расстояние между тарелкой и собственной физиономией приводило его в неистовство, и он поглощал еду с жадной поспешностью. После обеда всю дорогу в Парк на лице его сохранялась отталкивающая гримаса. Заметив, что Лиз замешкалась, он стал толкать коляску сам. Молодой человек в джинсах «ливайс», спускаясь с крыльца четырехэтажного кирпичного дома, нерешительно озирался по сторонам. У Джеймса замерло сердце.
— Вот он.
— Где?
— Там, впереди. На тебя смотрит.
— Да ты что? Это вовсе не он. Мой был коротышка.
В Парке его дочь играла в сыром песке в полном одиночестве. Казалось, никто ее не любит, другие дети эгоистично предавались своим шумным забавам. Когда солнце стало спускаться к верхушкам зданий Нью-Йоркского университета, полосатая тень ограды удлинилась. Под умиравшим оранжевым шаром заходящего солнца какой-то визгливый белый играл в теннис с высоким негром на заасфальтированном корте под разнообразными обоями, оставшимися на стене разрушенного дома. Марта была в своей стихии. Она бесстрашно проковыляла от песочницы к качелям. Как странно, что плод его семени, Марта — уроженка Нью-Йорка. Она родилась в больнице на