Разноцветные шары желаний. Сборник рассказов - Нина Шамарина
Окно на коммунальной кухне
Я – окно, окно на коммунальной кухне. Если смотреть через моё стекло на улицу, то виден уютный двор с липами и клёнами, которые выросли на моей памяти, асфальтовую дорожку, уходящую к шоссе, качели. В самом дальнем углу двора – старая берёза. Она, кажется, была всегда. С некоторых пор там появилось растрёпанное гнездо грача, который не улетает даже зимой. Меня греет с одной стороны тепло кухни, ровное, почти всегда одинаковое (если только в духовке не пекут пироги. Но об этом позже), а с другой – то стучится дождь, то сыплет снег, то солнце жарит так, что, того гляди, полопаются мои стёкла. Люди обычно забывают, как рождаются, а у нас, окон, по-другому. Помню, пыльное апрельское утро, яркое, холодное ещё солнце; грузовик, в котором новорожденных окон, как в детской роддома, уйма; стройка – кирпичная коробка, зияющая дырками.
И нас, окна, в эти дыры вставили. Мне досталась кухня на четвёртом этаже, квартира 15
Жиличек в квартире две: Анна Ивановна и Мария-Антуанетта. Они почти не бывают на кухне вместе, и никогда ни одна из них не стоит около меня, глядя на улицу. Может, конечно, в глубине квартиры у них есть ещё какие-то окна, лучше, чем я, хотя такое вряд ли возможно.
Иногда забегает кошка и прыгает на мой белейший подоконник. Вот тогда жилички влетают на кухню обе: Мария-Антуанетта ловит кошку, а Анна Ивановна визжит и брызгает слюной.
Ближний ко мне стол однажды исчез вместе с Марией-Антуанеттой. Некоторое время на его месте зияла пустота, как отверстая рана, но вскоре появился другой на тонких металлических ножках. Протирала его и расставляла на полке посуду, вынимая из газетных обёрток, девица: дробненькая, тоненькая, ручки-веточки. Анна Ивановна входила несколько раз, наблюдала. Мне, окну бездушному, и то не по себе при виде этих поджатых губ, зло прищуренных глаз… Да, девонька, трудно тебе придётся!
Через несколько дней девчонка принялась меня мыть. Налила какой-то пахучей гадости в таз. Тряпку мочит, и по моим стеклам, по подоконнику!! Терплю, куда денешься, лишь повизгиваю возмущённо. Но, надо признать, стёкла теперь хрусталём сверкают, подоконник блестит. Не зря терпели.
И как утро (солнце только-только восходит, на дорожке под липами – ни души), девица эта что-то в кастрюльке помешивает, в духовке – пироги румянятся. Жар-пар коромыслом. Потом прибежит, посуду помоет – и ушла. И тот, который стол, что на металлических ножках, притащил, тоже. Да надо заметить, его с того дня на кухне и не бывало. Вот уйдут они, значит, а Анна Ивановна на кухню выйдет, давай форточкой моей хлопать: то откроет, то закроет и всё с силой, ну и слюной, знамо дело, брызжет, шипит что-то.
Так время и шло. Девчонка – святые угодники! – в месяц по два раза мои стекла трёт, да через день пироги печёт, Анна Ивановна форточкой хлопает и шипит.
Только вижу я, пузико у девчонки округлилось! Кроме живота и нет ничего, в чём душа держится. Но всё без изменений: кастрюльки, пироги, посуда. А уж когда живот совсем большим стал, уходить из квартиры перестала. Пироги испечёт и стоит, через меня на улицу смотрит. А чего там смотреть? Липы одни и те же. Осенью, конечно, хорошо: клён листьев накидает – все разноцветные.
Потом долго не было её. А вернулась – похудевшая, бледная, без живота. И опять карусель: с утра – пироги, как водится, днём что-то в крошечной кастрюльке варит, по ночам приходит – бутылочку с водой греет. А из комнаты (или что там за углом? Мне не видно, может, ещё одна кухня?) – день и ночь детский плач. Анна Ивановна по ночам не выходит, но, наверное, где-то в глубине квартиры шипит и слюной брызжет. И жалко их всех: и девчонку, и Анну Ивановну, и даже того, кто стол притащил. Не спят.
Плач стихнет, только «стук-стук» доносится.
А однажды ночью девчонка в маленькой кастрюльке что-то варила. Одной рукой варево мешает без остановки, на другой – ребёнка держит. А ребёнок-то, ну, есть грач наш знакомый из растрёпанного гнезда: волосёнки чёрные, глазки-бусинки. Прошлись эти глазки по белому потолку да зелёным стенам, и на мне остановились. И я давай стараться: отраженье фонарей стёклами ловлю и в эти глазки отправляю. Улыбается грачонок, ручки ко мне тянет. Потом этот, который стол когда-то притащил, вошёл, забрал ребёнка.
А девчонка постояла около меня минуточку, вздохнула тихохонько и тоже за дверью скрылась.
И вот что хочу сказать вам, люди! Зря вы думаете, что мы, по-вашему – бессердечные, любить не умеем. Я иногда погляжу вокруг – а мне сверху многое открывается – может, это вы любить не умеете? Вот в окне напротив, мальчишка за столом, щёку кулаком подпёр, взгляд блуждает, рука что-то на листке чирикает. Мужичок возникает, как из ниоткуда, понимаю, что на кровати или диване валялся: и лицо опухшее, и волосы дыбом… Подходит, и ни слова не говоря – хрясь мальчонке по затылку. Тот в рёв… И что, папашка, ты думаешь, он теперь что-то путное в своей тетрадке напишет? А ты б подошёл, спросил ласково: «Что рисуешь, сынок?» Может, у тебя Куинджи растёт, а ты его по загривку.
Или вот – зачем далеко ходить? В нашей квартире. Про Анну Ивановну не говорю, она человек чужой, как можно от неё любви и заботы требовать? Но и этот, который стол притащил, ни заботы от него, ни ласки. Девчонка и по ночам грачонка своего носит, песенку ему напевает-мурлычет едва слышно, чтоб, стало быть, других не тревожить. Потом малыша унесёт, прибежит, картошку чистит, крупу перебирает, котлеты крутит. А утро только-только занимается, ещё заспанное ленивое солнце из-за соседнего дома не поднялось. А то, бывает, прибежит вечером, глаза заплаканы… Лбом к стеклу моему прижмётся, меня аж в жар бросает. Но потом спохватится, начнёт быстро-быстро почти незаметное пятнышко тряпкой тереть.
И всё чаще крик, ор из их комнаты. Анна Ивановна из-за своей двери выскользнет, к их двери ухо прижмёт, прошипит что-то, и опять у себя скроется. А я холодному дождю радуюсь: злые капли по стеклу