Андрей Белый - Том 3. Московский чудак. Москва под ударом
Наконец, он поднялся: пузырь гуттаперчевый сняли: исчезла сиделка; с неделю еще замыкался — в задушлине: в желтом своем кабинете; здесь спал; и — досуг коротал; и — обедал; тогда обнаружилось — делать-то нечего: трудно читать; и нельзя вычислять: жилобой поднимался в виске; голова становилася чаном бродильным.
Отсиживал ногу.
Мотал головою в компрессе: салфетку ему подвязали под бороду, перевязав на затылке ушастыми кончиками; пустобродом слонялся в ветшаном халате, с прижатой, подвязанной, вздернутой снизу наверх бородою, — с рукой, перевязанной: белой култышкой, висящей на вязи; казалось, что был он безруким: свободной рукою ерошил все голову, дергая длинные уши салфетки; и жвакал губами; поглядывал носом двудырчатым; пальцы, дергунчики, выбарабанивали дурандинники: и — пересиживал ногу (мурашки бежали).
Казался же зайцем.
Ночами не спал, а сидел, наблюдая, как день сменит ночь; а спиральное время его уводило из тьмы; сквозь гардины являлись светины; бывало: гардина из черной прометится карей; и книжные полки прометятся карими: в сине-сереющем; крап на обоях, себя догоняющий человечек, прометится: все человечки прометятся.
Вскакивал.
Старым таким двоерогом, в ветшаном халате, высовывался бочковато и грохотко он, — со зрачками вразбродь и с одною рукою взразбежку (другая повисла на белой салфеточке кутышем белым); измеривал он коридорик, гостиную, там занимаяся счетом бесчисленных ягод, пятнивших обои; и жвакал губами над ягодами; и вылинялыми гла-зами томился; потом возвращался к себе, чтоб вковеркать крахмалы и вкомкать белье в свой комодик; иль вклинивать и томик от Ланга свою разрезалку:
«Ффр-ффр»… — перелистывал он; ногтем делал отчертки.
Клопишку поймал; очень много гонялся за молями; раз он заметил, что волос отрос, так что ярко-коричневый цвет от щеки отделился: каемкою белой; одною рукою подкрасил он волосы; и — неудачно.
Разгуливал с крашеной рожей, — какой-то собачьей.
6
За время болезни профессор, по правде сказать, надоел: Василисе Сергевне, Дарьюшке, даже себе самому: он ко всем приставал, всюду дрягал свободной рукою; то слышалось здесь задвигание и выдвигание ящиков, то раздавалось — оттуда: понятно, зачем он копался в столе у себя; не понятно, зачем он таскался в буфет и звонился посудою там, любопытно разглядывал все, что ни видел в квартире, все трогал, ощупывал, точно мальчишка.
— Вы шли бы к себе, — замечала ему Василиса Сергевна.
Кривилась губами: как будто она надышалася уксуснокислого солью. А он, зверевато нацелясь очками, стоял и бранился: и шел в кабинетик: замкнуться в задушлине. Все стало ясно: спокойствие жизни семейной держалось уходом его от семьи, чтеньем лекций и всяческим там заседаньем; он дома, ведь, собственно, вовсе не жил; когда жил, то скорее сидел в вычисленьях; опять-таки: вовсе отсутствовал; но вычислять было трудно теперь — с размозженным виском: оказалось, что он есть помеха жене и прислуге, что вовсе не дома он в собственном доме: — Ведь вот: чорт дери!
Василиса Сергевна вполне поняла, что профессор отсутствием только присутствует в доме; присутствием он вызывал раздражение; и на лице ее кисло теперь разыгралася драма; утрами и днями она журавлихой слонялась в своем абрикосовом платье, которое висло; и плюшевой, палевой тальмою куталась. Платья на ней превращались в вислятину.
Груди ее были — тряпочки; ножки ее были — палочки; только животик казался бы дутым арбузиком, если б не узкий корсет; надоела журба ему; и надоела под пудрою старуховатость лица; на Ивана Иваныча зеленоватою скукою веяла; в крепкий лавандовый запах не верил; он знал, что от нежно-брусничного рта пахнет дурно; жевала лепешечки.
Слышалось дни-деньски:
— Ниже нуля стоит градусник… Антимолин я купила…
— Прекрасно, — едва отзывался профессор.
— Скажу а пропо: одолела меня гипохондрия: и — Задопятова: все оттого, что у нас — автократия, и оттого, что из кухни несет щаным духом…
Профессор вырявкивал:
— Не разводи, — знаешь ли! Надя плаксила:
— Не говори, — знаешь ли!
* * *Митя так же таскался к Мандро: Василиса Сергевна ему выговаривала:
— Уж не думаешь ли лизоблюдничать там?
Улыбался: и все-таки — шел; раз профессор со скуки ему предложил уравнение: Митенька нес чепуху
— Ты, брат, двоечник.
Митенька чмокал губами, стыдился, но шел: к фон-Мандро.
* * *Только с Наденькой было легко; но ее, как и не было — курсы. А вечером часто ходила в театр: но когда появлялась она, голосенком везде подымала звоночки: веснела глазами; вертеницы строила; и перепелочкой бегала — в рябенькой кофте с узориком травчатым (птичка чирикала) вечером, кутаясь в мех перегрейки, бежала наверх, чтобы в синенькой триповой[31] комнатке что-то читать: до трех ночи.
Однажды с собою она принесла синеглазый цветочек: Ивану Иванычу; он добрышом посмотрел:
— Ах, девчурка!
Он был цветолюбец: и — нос тыкал в цветики.
* * *Шлепнулся в кресло над крытым столом Василиса Сергевна затеяла:
— Шубнику беличью Надину шубку — скажу я — продать: купить мех настоящий: теперь говорят, что и соболь не дорог.
Пропели часы под стеклянным сквозным полушарием на алебастровом столике.
— Шуба соболья кусается — в корне взять: полугодичное жалованье.
Отодвинул тарелку.
— Не вкусен суп с клецками, — бросил салфетку он.
Встал и пошел, сотрясая буфет, чтоб замкнуться в задушлине: фыркаться в пыльниках.
Там, за окошком, валили снега.
7
И захаживал Киерко: синий курильник устраивать.
Он потопатывал в валенках, в старом своем полушубочке; в клобуковатой, барашковой шапке, кричал еще издали:
— Ну? Как живется? Как можется?
Дергал плечом, вертоглазил, наткнувшись на свару, профессору вклепывал, ловко руками хватаясь под груди:
— Э, полно, — да бросьте: какой вы журжа! Вынимал чубучок свой черешневый:
— Лишь толокно вы бобовое — ну-те — разводите: я ж говорю!
Глазик скашивал в дым, а другой — закрывал; и зеленой бородкою дергал: показывал лысинку.
Раз он наткнулся: профессор стоял перед дверью: профессорша в старом своем абрикосовом платье с горжеткою белой стояла — за дверью (лишь виделся — стек блеклых щек).
— Погодите, — вскипался профессор руками враспашку.
Профессорша вякала:
— Не бородою ведется хозяйство.
— Не косами.
Но, выгибая губу, на него завоняла разомкнутым ртом:
— Головастик!
— Касатка! Вмешался тут Киерко:
— Бросьте!
Профессор в ветшаном халате таким двоерогом тащился к себе; со зрачками вразбрось, со словами вразбродь и с рукою вразбежку; наткнулся на Митеньку:
— Ты чего кляпсишься?
Киерко, выйдя в столовую, сел и курил свою трубочку.
— Ну-те — житейщина, нетина, быт.
Не ответила: плакала.
— Он аттестует себя… таким образом.
Киерко бросил доскоком зрачочек, додергал носок, докурил, вынул трубочку, ей постучал о край столика: быстро пошел: и наткнулся на Митеньку.
— Парень же ты, жеребчище.
Прибавил:
— Досамкался, брат, до делов: брылотряс брылотрясом.
И вдруг оборвал:
— Брекунцы-то оставь, — не поверю ни слову, и так на дворе там у нас разговоры о книгах пошли.
В кабинете профессор беспроко нагрудил предметы: устраивал грохи — на полке, под полками.
Киерко долго смотрел на него.
— Хоть бы пыль постирали: желтым-желто в комнате; шкапчика три прикупили бы, да запирали бы книги — на ключ: это ж — ну-те — опрятней; и все же — сохранней.
Профессор тащился рукой за платком. В то же мгновенье сомненье его посетило: он — вычихнул:
— У петуха — чорт дери — сколько ног? — он уставился в Киерко.
— Три — говорят!
— Нет, позвольте-с, — профессор обиделся даже, — я знаю, что — две.
Почему же он спрашивал?
Вдруг он поморщился.
— Руку жует что-то мне.
И потрогал свободной рукой висящий свой кутыш.
Когда ушел Киерко, стал он копаться в своих вычислениях, выщипнул две-три бумажки из кипы, на ключ запер дверь, сел на корточки, угол ковра отогнул, вынул малый паркетик (тот самый, который, он знал, — вынимается): и под паркетик запрятал бумажки: на этих бумажках крючки начертили суть жизни его; почему же не свез в стальной ящик он сути открытия? Не догадался, — не знал, может быть, что такая есть комната в банке, где ящик стальной покупали.
Он многого вовсе не знал: угол повара с ним путешествовал всюду.
* * *В те дни пережил настоящее горе.
С раздувшимся брюхом, с отшибленной лапой Томочку-песика раз принесли: раздавила пролетка; сложили, смочили свинцовой примочкою, перевязали огромными тряпками: он, перевязанный, молча дрожал, закосясь окровавленным взглядом: профессор весь вечер над ним просидел на карачках: