Алексей Кондратович - Нас волокло время
Пыльный, тоскливый, с темными вмятинами от каблуков асфальт плавился, я шел и не шел, если бы меня кто-нибудь тогда остановил и предложил другую работу, я бы повернул назад, но никто меня, конечно, не останавливал, это я сам, прежде чем зайти за угол старинного особнячка, стоящего впритык к зданию "Известий", к конструктивистскому зданию, остановился у газетной витрины и под палящим солнцем прочитал в газете: "А. Твардовский. Песнь о Москве". Стихотворение среднее, риторичное, не из тех, что у Твардовского выпелись из души, оно мне не понравилось, и я завернул за угол, уже прямо к Сергею Сергеевичу.
Все мы ищем закономерности, обожаем концепции, хлебом нас не корми - дай пофилософствовать, конечно же, на такие уж общие темы, что и Гегель посторонись. А себя, всего только себя объяснить бессильны. Ну какая закономерность в том, что я по необходимости поступить на работу тащился в "Новый мир", а попал в главную струю своей судьбы, да и выясняется теперь всей своей жизни? Связи, что ли, у меня были, знакомства? Да почти ничего. Если проследить то, как я попал в "Новый мир", то вся цепь причин будет состоять из чистых случайностей, каждой из которых могло не быть, а значит, и не стало бы всей цепи.
В Воениздате в конце сороковых годов работал энергичный, не лишенный обаяния капитан Сергей Сергеевич Смирнов. Там он познакомился с тогда уже всем известным и знаменитым Твардовским: тот переиздавал "Василия Теркина", и Смирнов отвечал за сверку, считку вполне канонического текста, редактировать там нечего было. И где-то в то же время Смирнов вел более хлопотное издание, предназначавшееся, как многое в то время, для того, чтоб еще раз проявить мудрый гений товарища Сталина, - на этот раз толстенный том о боях за Берлин. В тех боях я никакого участия не принимал, но кто-то порекомендовал меня в качестве автора очерков о героях боев. И два таких очерка я написал - о ком, не помню, встречался с этими героями раз-другой, разговаривал о том, что надо было для стандартного очерка на десять страниц на машинке, не могли запомниться люди после таких утилитарных бесед. Очерки эти понравились Сергею Сергеевичу, наверно, были поживее, побойчее и грамотнее написаны в сравнении с иными, других достоинств у них не могло быть: к тому времени я точно знал, что и как надо. А надо было не так и много. Как - вот это побойчее и поживее. Одним словом, Смирнов запомнил меня, а надо сказать, что память на людей, и особенно на имена и отчества, у него была изумительная, всегда ему завидовал, второй раз видит автора, да еще и никому не известного, а уж к нему: "Михаил Николаевич!", и тот расцветает, его уже помнят, и видите, как обращаются к нему! С такой памятью, с неуемной энергией и неизменным обаянием - высокий, всегда улыбающийся русоволосый капитан, он, наверно, запомнился Твардовскому. В начале 1950 года Твардовский взял журнал "Новый мир", как он потом не раз говорил, без энтузиазма, но уже в то время известному и даже очень талантливому требовалось еще иметь и должность для полной официальной крепости и известности, между прочим. Учтите, и известности. Какие писатели Марков, или Сартаков, или... знаете, какой списочек получится, закачаетесь, графоманы, а не писатели, а у них и Ленинские премии, и собрания сочинений, и всяческие геройские звания, и чего только нет. <...>
По собственной ли охоте (думаю, что отчасти) или уж по сложившейся в сталинские годы аппаратной традиции Твардовский влекся в этом русле. Был секретарем Союза писателей СССР (ого, какая должностяга), сколько карьеристов спят и видят себя на этом административно-писательском Эвересте, открывающем путь к бесчисленным изданиям, переизданиям, тиражам - всех благ не перечислишь, работал членом редколлегии "Литературной газеты" (поскромнее, но тоже ничего). А когда Симонова перевели в эту "Литературку" главным, то Твардовскому несколько неожиданно для него предложили освободившийся пост главного в "Новом мире". К его чести, он не сразу согласился пойти на журнал, не так, как сейчас, когда без промедления вонзаются всеми когтями в редакторское кресло, чтобы потом ни черта не делать, а только ждать, когда само собой подплывут полагающиеся такому посту преимущества, к юбилею - орден, а то и Звезда, без юбилеев - вполне вероятное депутатство, а то и, но далеко не всегда, членство в Ревизионной комиссии, а то и кандидатство в самом ЦК. Твардовский был из старой школы писателей, хотя в то время ему еще не было и сорока: работу он считал работой. И полагал, не без основания, что раз так, то работа может потеснить личные творческие затеи. После раздумий согласился. И вспомнил, что есть такой рядовой редактор-капитан в Воениздате, который так хорошо подойдет на роль заместителя по разным оргделам: рабочий напор Сергея Сергеевича обещал порядок в журнале по части прохождения всяких версток и прочего, и прочего. Да и с авторами - обаяние его могло хоть кого подкупить. Во всех смыслах Смирнов был идеальным замом. Твардовский в нем не ошибся.
Я знал Твардовского еще по ИФЛИ, где он учился до 1939 года, но знакомы мы не были. В ИФЛИ у него вообще было мало знакомых, не было друзей. И старше всех лет на восемь-десять, много для молодости, и нелюдим по виду (чистая обманность), и ранняя слава, в 1939 году в первом писательском награждении он был отмечен самым высоким орденом - Ленина, по нынешним временам это побольше Звезды Героя Соцтруда. Я видел Твардовского только в коридорах, раза два слушал его выступления. В лицо бы он меня ни за что не признал: мало ли было ифлийцев, суетившихся, захлебывающихся трепом на переменах между лекциями. Шелепина не признал, когда тот стал членом Политбюро, шишкой недосягаемой, человеком-портретом, висевшим в унылом ряду в трепетанье красных стягов на всех праздниках. "Кто это такой мрачный тип сидит один за столиком?" - спросил он в Барвихе официантку, и та с испугом: "Это товарищ Шелепин". "А вы знаете, что Шелепин учился в ИФЛИ?" - спросил я Твардовского, когда он это рассказал. "Нет", - ответил он...
Сергей Сергеевич, прочитавший два моих очеркишка, был единственной ниточкой, тянувшей меня к "Новому миру". Ищите тут закономерность и неизбежность. Ну, может, она еще в том, что, поработав года два в журнале, Сергей Сергеевич, сам военный журналист, стал подумывать о членстве в Союзе писателей (ох, какую карьеру он сделал потом в этом Союзе!). Ему хотелось иметь книгу. А чтобы написать ее, надобно было время. И приобвыкнув к Твардовскому, не отличавшемуся административными талантами, он сообразил, что можно найти помощника себе, а тогда и свободное время появится, так что можно будет приходить на службу в журнал и не каждый день, и не обязательно к двенадцати. Смирнов хотел не большего, чем уже имевший эти привилегии Твардовский и его первый зам Анатолий Кузьмич Тарасенков1. Еще раз кланяюсь в пояс Симакову и неизвестному мне типу, вытолкнувшему меня в безработные как раз в тот момент, когда Сергею Сергеевичу понадобился работник.
Я завернул за угол и, миновав крошечную пристройку кафе, открыл первую же дверь на улице Чехова, дверь, распахивающую вид на роскошную лестницу. Именно вид, потому что лестница была широка - от одной высокой стены до другой, с перепадом для короткого отдыха или для того, чтобы поправить прическу, оглядеться еще раз наверху, на площадке: там во всю ширину и высоту огромное зеркало. Возле него-то, конечно, останавливались дамы и их чада, и зоркие молодые люди, и лениво взглядывали на себя сановники, прежде чем войти в бальную залу. Говорят, что в этом особняке графини Бобринской танцевал Пушкин. Пушкинисты отрицают это. Пусть легенда, но красивая. И зато вовсе не легенда, что в это зеркало наверняка могли взглянуть на себя, прежде чем войти, Чехов и Васнецов, Репин и Даргомыжский. В конце прошлого века здесь располагалось общество любителей художеств, потом редакция "Будильника".
Все это и много из дальнейшего, что я мог бы описать, я уже описал и отчасти напечатал2. Написал одним махом в хостинском санатории в семьдесят втором году. Публикация затянулась почти на десять лет. Ничего такого я себе не позволил. Малость, разумеется, вышел за рамки, но знал, что вышел, и когда году в семьдесят четвертом в журнале "Наш современник", куда я отдал написанное, имевшее ясный заголовок "Узнаю Твардовского", сказали мне, что конец, где я рассказывал о первом "градобитии" (термин самого Твардовского), обрушившемся на "Новый мир" в конце пятьдесят второго, ни-ни, ни в какую, и надо снять его, я не спорил: понимал, что надо снять, мне ли не знать нашу цензуру. И в другом месте снял, и в третьем, в четвертом, пятом. И еще удивлялся, что вообще взяли эти мои воспоминания, ведь они же о Твардовском-редакторе, а эта тема почти запрещенная. Что значит - почти? А то, что какие-то слова конкретный автор, да еще именитый, конечно, может сказать о том, как Твардовский умно заметил что-то не то в произведении или интересно размышлял в стенах редакции о чем-либо, но уж сказать, что Твардовский был замечательным редактором журнала, и именитым, лауреатам из лауреатов, и тем не позволено. Потому что тема "Твардовский-редактор" - до сих пор тема закрытая. Я и удивлялся Викулову, как это он осмелился вообще взять мои воспоминания, и пусть их там корежат, я и на это был согласен, лишь бы что-нибудь прошло. Набрали, заверстали в номер, а никакой уверенности у меня не было. И когда мне сказали, что цензура сняла все целиком, я, понятно, огорчился, не без этого, но ждал этого и удивился этому меньше, чем тому, что Викулов пошел на все это сомнительное дело. А дальше я решил поиграть, у нас иногда надо поиграть: заставить отвечающих за идейную чистоту литературы поработать, хотя результаты такой работы тебе заранее известны и сводятся к простому - ничего не получится. Я знал, что все равно ничего не получится, но пусть поломают голову, как мне ответить. И я запустил верстку прямо в ЦК: мол, вот верстка, набрали, ничего такого не вижу, что бы было противопоказано публикации (и в самом деле там не было ничего), а вот, однако ж, сняли, ну и я надеюсь, что в Центральном Комитете разберутся и восстановят справедливость. Типичнейшая жалоба. По существу приложенной к челобитной верстки мне ничего нельзя было ответить, я это точно знал. Не скажут же мне, снятому заму Твардовского-редактора: нельзя писать о снятом редакторе, да еще в идеальном изображении. Ни за что прямо не скажут. Но что-то найдут сказать. Вот меня и интересовало, что. Интерес был почти спортивный. И поначалу все развивалось точно по моему плану. К верстке был проявлен благожелательный интерес, сначала ее читали в одном отделе - культуры, потом (какая честь и внимание) подключился второй отдел - пропаганды, и все в лице начальства - заведующие секторами ЦК Долгов и Биккенин. Нашли работу вполне заслуживающей внимания, и ничего такого особого, что мешало бы ее публикации, так, какие-то мелочи, заусенцы, которые можно было за полчаса снять. Я-то знал, что идет игра, когда в ходу карты с благожелательством и общим одобрением, чтобы потом кто-то иной, тайный или полутайный, всю эту игру прикончил. Но поскольку игра началась, я сообщил Викулову, что в ЦК - за публикацию и он может позвонить товарищам Биккенину или Долгову, и они дадут "добро". Одно время у меня мелькнула мысль: а вдруг и проскочит? Ведь второй раз набрали, еще раз заверстали в очередной номер... И вот поди угадай, как смахнут карты со стола, помешал ни больше ни меньше - двадцать пятый съезд партии. Воспоминания стояли в номере, а в это время на съезде выбрали новым секретарем ЦК по идеологии М.В. Зимянина. Ловкий ход нашли, хотя что тут ловкого: одна неуклюжесть, но попробуй докажи, и кому выше ЦК жаловаться? В.Ф. Шауро, зав. Отделом культуры ЦК, видите ли, плохо знает нового секретаря ЦК (а почему плохо? - оба из Белоруссии), и потому сейчас не может обратиться по столь деликатному вопросу, как судьба моей верстки. "Надо подождать". - "Надо подождать" на языке партчиновников и партфункционеров всего лишь мягкая форма твердого отказа. Не обнадеживайте себя, тем более всегда неизвестно, сколько времени надо подождать - месяц, год, десять лет или столетие. Когда это было? В начале семьдесят шестого? Я получил свои шестьдесят процентов гонорара за не пошедшее не по вине автора и положил рукопись в стол: пусть лежит, есть не просит. А в этом, восемьдесят первом, взял, отряхнул с нее пыль и с запиской, что вот у рукописи была такая незадачливая история, а теперь я кое-что сделал, и, может, возьмут и напечатают, послал в Воронеж Гавриилу Троепольскому, а он там член редколлегии журнала "Подъем". Журнал местный, тираж всего десять тысяч, цензура своя, о московских делах не знает, авось да небось... Напечатали. Только что, в сентябрьском номере, еще не видел этого номера, но дали парадно, на открытии: не исключаю, что им еще за это влетит, не за то, что напечатали, а за то, что парадно.