Иван Гончаров - Обрыв
Он шел медленно, сознавая, что за спиной у себя оставлял навсегда то, чего уже никогда не встретит впереди. Обмануть ее, увлечь, обещать «бессрочную любовь», сидеть с ней годы, пожалуй — жениться…
Он содрогнулся опять при мысли употребить грубый, площадной обман — да и не поддастся она ему теперь. Он топнул ногой и вскочил на плетень, перекинув ноги на другую сторону.
«Посмотреть, что она! Ушла, гордое создание! Что жалеть: она не любила меня, иначе бы не ушла… Она резонерка!..» — думал он, сидя на плетне.
«Взглянуть один раз… что он, — и отвернуться навсегда…» — колебалась и она, стоя у подъема на крутизну.
Еще прыжок: плетень и канава скрыли бы их друг от друга навсегда. За оградой — рассудок и воля заговорят сильнее и одержат окончательную победу. Он обернулся…
Вера стоит у подъема на крутизну, как будто не может взойти на нее…
Наконец она сделала, с очевидным утомлением, два-три шага и остановилась. Потом… тихо обернулась назад и вздрогнула. Марк сидел еще на плетне и глядел на нее…
— Марк, прощай! — вскрикнула она — и сама испугалась собственного голоса: так много было в нем тоски и отчаяния.
Марк быстро перекинул ноги назад, спрыгнул и в несколько прыжков очутился подле нее.
«Победа! победа! — вопило в нем. — Она возвращается, уступает!»
— Вера! — произнес и он таким голосом, как будто простонал.
— Ты воротился… навсегда?.. Ты понял наконец… о, какое счастье! Боже, прости…
Она не договорила.
Она была у него в объятиях. Поцелуй его зажал ее вопль. Он поднял ее на грудь себе и опять, как зверь, помчался в беседку, унося добычу…
Боже, прости ее, что она обернулась!..
XIII
Райский сидел целый час как убитый над обрывом, на траве, положив подбородок на колени и закрыв голову руками. Всё стонало в нем. Он страшной мукой платил за свой великодушный порыв, страдая сначала за Веру, потом за себя, кляня себя за великодушие.
Неизвестность, ревность, пропавшие надежды на счастье и впереди всё те же боли страсти, среди которой он не знал ни тихих дней, ни ночей, ни одной минуты отдыха! Засыпал он мучительно, трудно. Сон не сходил, как друг, к нему, а являлся, как часовой, сменить другой мукой муку бдения.
Когда он открывал глаза утром, перед ним стоял уже призрак страсти в виде непреклонной, злой и холодной к нему Веры, отвечающей смехом на его требование открыть ему имя, имя — одно, что могло нанести решительный удар его горячке, сделать спасительный перелом в болезни и дать ей легкий исход.
«Но что она нейдет!» — вдруг, оглянувшись, сказал он. Он посмотрел на часы. «Она ушла в девятом часу, а теперь скоро одиннадцать! Она велела подождать, сказала, что вернется сейчас: долог этот час!.. Что она? где она?» — в тревоге повторял он.
Он взобрался на верх обрыва, сел на скамью и стал прислушиваться, нейдет ли? Ни звука, ни шороха: только шумели падающие мертвые листья.
«Велела ждать и забыла, — а я жду!» — говорил он, вставая со скамьи и спускаясь опять шага три с обрыва и всё прислушиваясь.
— Боже мой, ужели она до поздней ночи остается на этих свиданиях? Да кто, что она такое, эта моя статуя, прекрасная, гордая Вера? Она там, может быть, хохочет надо мной вместе с ним… Кто он? Я хочу знать — кто он? — в ярости сказал он вслух. — Имя, имя! Я ей — орудие, ширма, покрышка страсти… Какой страсти!
Им овладело отчаяние, тождественное с отчаянием Марка. Пять месяцев женщина таится, то позволяя любить, то отталкивая, смеется в лицо…
«За что такая казнь за увлечение? Что она делает со мной? Не имею ли я право, после всех этих проделок, отнять у нее ее секрет и огласить таинственное имя?»
Он быстро сбежал с крутизны и остановился у кустов, прислушиваясь. Ничего не слышно.
«Это однако… гадко… — говорил он, — украсть секрет… — И сам вступил в чащу кустов, — так гадко… что…»
И воротился шага три назад.
«Воровство! — шептал он, стоя в нерешимости и отирая пот платком с лица. — А завтра опять игра в загадки, опять русалочные глаза, опять злобно, с грубым смехом, брошенное мне в глаза: “Вас люблю”! Конец пытке — узнаю!» — решил он и бросился в кусты.
Он крался, как вор, ощупью, проклиная каждый хрустнувший сухой прут под ногой, не чувствуя ударов ветвей по лицу. Он полз наудачу, не зная места свиданий. От волнения он садился на землю и переводил дух.
Угрызение совести на минуту останавливало его, потом он опять полз, разрывая сухие листья и землю ногтями…
Он миновал бугор, насыпанный над могилой самоубийцы, и направлялся к беседке, глядя, слушая по сторонам, не увидит ли ее, не услышит ли голоса.
Между тем в доме у Татьяны Марковны всё шло своим порядком. Отужинали и сидели в зале, позевывая. Ватутин рассыпался в вежливостях со всеми, даже с Полиной Карповной и с матерью Викентьева, шаркая ножкой, любезничая и глядя так на каждую женщину, как будто готов был всем ей пожертвовать. Он говорил, что дамам надо стараться делать «приятности».
— Где m-r Борис? — спрашивала уж в пятый раз Полина Карповна, и до ужина, и после ужина, у всех. Наконец обратилась с этим вопросом и к бабушке.
— Бог его знает — бродит где-нибудь: в гости в город ушел, должно быть; и никогда не скажет куда — такая вольница! Не знаешь, куда лошадь послать за ним!
Яков сказал, что Борис Павлович «гуляли в саду до позднего вечера».
Про Веру сказали тоже, когда послали ее звать к чаю, что она не придет. А ужинать просила оставить ей, говоря, что пришлет, если захочет есть. Никто не видал, как она вышла, кроме Райского.
— Скажи Марине, Яков, чтобы барышне, как спросит, не забыли разогреть жаркое, а пирожное отнести на ледник, а то распустится! — приказывала бабушка. — А ты, Егорка, как Борис Павлович вернется, не забудь доложить, что ужин готов, чтоб он не подумал, что ему не оставили, да не лег спать голодный!
— Слушаю-с, — сказали оба.
— Полунощники, право, полунощники! — с досадой и с тоской про себя заметила бабушка, — шатаются об эту пору: холод эдакой…
— Я пойду в сад, — сказала Полина Карповна, — может быть, m-r Boris недалеко. Он будет очень рад видеться со мной… Я заметила, что он хотел мне кое-что сказать… — таинственно прибавила она. — Он, верно, не знал, что я здесь…
— Знал, оттого и ушел, — шепнула Марфинька Викентьеву.
— Я — вот что сделаю, Марфа Васильевна: побегу вперед, сяду за куст и объяснюсь с ней в любви голосом Бориса Павловича… — предложил было ей, тоже шепотом, Викентьев и хотел идти.
— Она, пожалуй, испугается и упадет в обморок, тогда бабушка даст вам знать! Что выдумали! — отвечала она, удерживая его за рукав.
— Я пойду на минуту, позвольте, я приведу беглеца… — настаивала Полина Карповна.
— Идите, Бог с вами! — сказала Татьяна Марковна, — да глаз не выколите: вон темнота какая! хоть Егорку возьмите, он проводит с фонарем…
— Нет, я одна: не нужно, чтоб нам мешали…
— Напрасно! — вежливо заметил Тит Никоныч, — в эти сырые вечера отнюдь не должно позволять себе выходить после восьми часов.
— Я не боюсь… — сказала Крицкая, надевая мантилью.
— Я бы не смел останавливать вас, — заметил он, — но один врач — он живет в Дюссельдорфе, что близ Рейна… я забыл его фамилию — теперь я читаю его книгу и, если угодно, могу доставить вам… Он предлагает отменные гигиенические правила… Он советует…
Он не кончил, потому что Полина Карповна ушла, сказав ему только, чтоб он подождал и отвез ее домой.
— С полным удовольствием, с полным удовольствием! — говорил он, кланяясь ей вслед и затворяя за ней двери ко двору и саду.
XIV
Немного спустя после этого разговора, над обрывом, в глубокой темноте, послышался шум шагов между кустами. Трещали сучья, хлестали сильно задеваемые ветви, осыпались листы, и слышались торопливые, широкие скачки — взбиравшегося на крутизну, будто раненого или испуганного зверя.
Шум всё ближе, ближе, наконец из кустов выскочил на площадку перед обрывом Райский, но более исступленный и дикий, чем раненый зверь. Он бросился на скамью, выпрямился и сидел минуты две неподвижно, потом всплеснул руками и закрыл ими глаза.
«Во сне это или наяву! — шептал он точно потерянный. — Нет, я ошибся, не может быть! Мне почудилось!..»
Он встал, опять сел, как будто во что-то вслушиваясь, потом положил руки на колени и разразился нервическим хохотом.
«Какие тут еще сомнения, вопросы, тайны! — сказал он и опять захохотал, качаясь от смеха взад и вперед. — Статуя! чистота! красота души! Вера — статуя! А он!.. И пальто, которое я послал “изгнаннику”, валяется у беседки! и пари свое он взыскал с меня, двести двадцать рублей, да прежних восемьдесят… да, да! это триста рублей!.. Секлетея Бурдалахова!»
Он захохотал снова, как будто застонал. Потом вдруг замолчал и схватился за бок.