Василий Жуковский - Том 4. Одиссея. Проза. Статьи
17. Н. И. Гнедичу. <Осень 1823, Петербург>*
Любезнейший Николай! Прочитав твое письмо, я уверился, что ты не умеешь читать по-русски. В моем письме я именно просил тебя, чтобы мое намерение переводить «Валерию» осталось между нами, чтобы никто не знал об нем, кроме тебя и Колосовой. А ты, по щучьему веленью да не по моему прошенью, обратившись в какую-то колокольню, вдруг разбубенил об нем и даже прозвучал во услышание Медеи*. Признаюсь, это досадно. Вот история этого перевода. Милорадович просил меня найти хорошего переводчика для Колосовой — я бы и нашел кого-нибудь, но в это самое время, когда меня просил Милорадович о комедии, я просил его о избавлении одного бедняка от ссылки и, чтобы дать весу моей просьбе, обещал ему угодить переводом. Ему нельзя было исполнить моей просьбы, а я дал слово и должен его сдержать. Тут нет Парижа. Я же и теперь ожидаю от него другой услуги, не мне личной, но весьма для другого важной. Итак, переведу пиесу*. С завтрашнего дня примусь за нее. Надеюсь, что поспеет в неделю. Половину вчерне пришлю прежде. Могут начать разучивать, ибо надеюсь, что цензуре здесь похлебать будет нечего. Тебя же прошу продолжать быть колокольнею и разбубенить противное тому, что ты уже соблаговолил разбубенить; именно, что перевожу не я, а другой. Скажи только Колосовой тайну, но за тайну. Имени на афишке не будет. Одним словом, не хочу выезжать в публику на «Валерии».
Что́ ты пишешь о Батюшкове, меня грустно радует. По крайней мере решились поместить его на покойную квартиру, доступную Миллеру*. Их медлительность сердила меня* и мучила. Радует меня душевно то, что он меня помнит и желает (видеть). Теперь не еду к нему, для того что минутное посещение не может ему быть в пользу. Но, возвратясь, буду подлекарем Миллера. Прости. Уведомь, что сделаешь по моей просьбе.
Жуковский.
18. П. А. Вяземскому. <Декабрь 1823 — январь 1824, Петербург>*
Душа моя, твою записочку и Сабурова получил*. Записочка твоя коротка; а Сабуров очень любезен. Радуюсь обоим. «Полярная звезда», вероятно, уже в твоих руках. Найдешь в ней свои пиесы*. Не сердись на меня за то, что они напечатаны с ошибками. Я требовал от издателей, чтоб они доставили мне корректуру, но они не присылали мне ни твоих, ни моих пиес для поправки, и меня постигла одинаковая судьба с тобою. Каким образом познакомился ты с Зонтагом?* Где он теперь? Не будет ли в Петербурге? Уведомь об этом. Я у Батюшкова бываю часто, и я один — других никого не видать. Со мною он очень нежен. Когда у него бываю, то всегда остаюсь обедать и сижу до 7-ми, 8-ми часов вечера; не выпускает; вообще говорит порядочно. Но никак не хочет лечиться. Думаем о том, как бы перевезти его в Зонненштейн. Здешнее же лечение только может вредить ему: это уж доказал опыт. Он теперь в безопасности от самого себя*: с ним живет сестра* и приставлены к нему люди надежные. Но лечение необходимо, и нет никакого способа приступить к нему дома: нужно употребить силу и иметь все под рукою. В доме же нет ни людей, на это способных, ни других необходимых средств. Я писал в Берлин и получил уже ответ: Зонненштейн — лучшее место в Европе. Сестра поедет с ним; и государь, вероятно, даст все что нужно для его перевезения туда.
Мы с Тургеневым опять сблизились*; не скажу, чтобы совсем помирились, но это будет. Надобно дать его больной душе выздороветь. Мне не должно на него сердиться, а надобно поступать с ним осторожно, как с милым больным, которого болезни я, по несчастному стечению обстоятельств и, может быть, по собственной неосторожности, был невольною причиною, не писал об этом к нему. Надеюсь, что будет скоро по-старому.
Скоро пришлю тебе 20 экземпляров моих рисунков, выгравированных в Дерпте. Ты знаешь их назначение: это издание сделано на мой счет, в пользу одного малютки, сироты, оставшегося после одного моего приятеля, которого смерть была несчастна. Мать его сумасшедшая. Постараюсь распродать. Я назначил 15 рублей за шесть прекрасных гравюр. Кто даст боле, тому слава. Уведомь, берешься ли мне помочь. На всякий случай собери теперь подписку и чем более, тем лучше. Вот титул тетрадей: «Шесть видов Павловска, рисованных с натуры Ж., гравированных Кларою в Дерпте».
«Бахчисарайский фонтан» — прелесть*. Напечатай получше. Я думаю, надобно печатать у Семена*. Прости! Обнимаю тебя. Для чего бы при нем не напечатать и тех мелочей, которые уже были до сих пор в разных журналах: В «С<ыне> Отеч<ества>», в «Новостях» Воейкова и в «Полярной звезде». Подумай об этом. Это не помешает полному изданию.
Обнимаю Кюхельбекера и прошу у него прощения*. Буду к нему писать.
Жуковский.
Дружеский поклон Вере Федоровне и поцелуй детям, знакомым и незнакомым.
19. В. К. Кюхельбекеру. <Конец 1823, Петербург>*
Любезный Кюхельбекер! Не пеняйте мне, что я не отвечал на письмо ваше. Я предсказывал вам, что буду лениться, и вы видите, что я не обманул вас. Но мне совестно, и более перед собою, нежели перед вами, что я вам не отвечал. Вы писали ко мне в каком-то черном расположении, которое требовало от меня дружеского голоса. Это обвиняет меня и не хочу оправдываться. — Ваше письмо очень грустно и мрачно, и расположение ваше заставляет невольно о вас беспокоиться. Те мысли, которыми вы наполнены, весьма свойственны человеку с чувством и воображением; но вы любите питать их — я этого не оправдываю! Такого рода расположение не достойно человека. По какому праву браните вы жизнь и почитаете себе позволенным с нею расстаться! Этому нет никакого другого имени, кроме унизительного: сумасшествия! Вы можете быть деятельны с пользою, а вы бросаетесь в область теней и с какою-то гордостью смотрите оттуда на существенное, могущее для вас быть прекрасным. — Составьте себе характер, составьте себе твердые правила, понятия ясные; если вы несчастны, боритесь твердо с несчастьем, не падайте — вот в чем достоинство человека! Сделать из себя кусок мертвечины, в котором будут гнездиться несколько минут черви, весьма легко: первый глупый слесарь даст вам на это средство, продав вам дурной пистолет. И никто этому не удивится; оригинальности же нет в этом никакой: даже и между безумствами, это — не оригинальное. — Виноват, что пишу к вам так резко; но, признаюсь, досадно читать ваше письмо. Я желал бы, чтобы Дельвиг*поскорее к вам возвратился и порядочно пожурил вас. Ваши мысли были бы смешны, если бы они не возбуждали сожаления и досады. Но я надеюсь, что мрачное расположение, их произведшее, миновалось. Как ваш духовный отец, требую, чтоб вы покаялись и перестали находить высокое в унизительном. Вы созданы быть добрым, следовательно, должны любить и уважать жизнь, как бы она в иные минуты не терзала. Жду от вас письма более утешительного и обнимаю вас.
Ваш Жуковский.
Перечитываю письмо мое — и меня берет страх: вы можете огорчиться моими выражениями. Но, право, это не будет справедливо. Вы должны полагаться на мою к вам дружбу; должны верить, что я в сердце желаю видеть вас таким, каковы вы должны и можете быть. Вы богаты прекрасным дарованием, имеете прекрасное сердце. Это — материалы если не для счастия, то для хорошей жизни. Я хочу, чтоб вы этими материалами воспользовались, и говорю с вами как ваш духовный отец. Не сердитесь, а любите меня и принимайте каждое мое слово под штемпелем дружбы.
20. А. Н. Голицыну. 2 генваря 1824 <Петербург>*
Милостивый государь князь Александр Николаевич!
Я недавно получил письмо, тронувшее меня до глубины сердца*: молодой человек с пылким и благородным сердцем, одаренный талантами, но готовый при начале деятельной жизни погибнуть нравственно от следствий проступка первой молодости, изъясняет в этом письме, просто и искренно, те обстоятельства, которые довели его до этого проступка. Несчастие его не унизило и еще не убило, но это последнее неминуемо, если вовремя спасительная помощь к нему не подоспеет.
Получив его письмо (написанное им по моему требованию, ибо мне были неизвестны подробности случившегося с ним несчастия), я долго был в нерешимости, что делать и где искать этой спасительной помощи. Наконец естественно мысль моя остановилась на вас. Препровождаю письмо его в оригинале к вашему сиятельству. Не оправдываю свободного своего поступка: он есть не иное что, как выражение доверенности моей к вашему сердцу, всегда готовому на добро; не иное что, как выражение моей личной душевной к вам благодарности за то добро, которое вы мне самому сделали*.