Всеволод Крестовский - Кровавый пуф. Книга 2. Две силы
— Для чего вы это, ребята? — спросил один из офицеров.
— А пущай, ваше благородие, на похороны ей будет, — ответил кто-то из жертвователей.
— Да ведь это напрасно: придет какой-нибудь бродяга-повстанец и преспокойно заберет себе ваши гроши.
— Ну, и пущай его, ваше благородие, коли греха не боится!.. Это все единственно! А только все ж ей от нас. значит, пущай на поминки душе ее будет…
Офицеры, по примеру солдат, тоже бросили в кучку сколько-то мелочи и тронулись далее.
Но не прошел эскадрон и нескольких десятков саженей, как невдалеке от дороги послышался слабый, страдальческий стон. Особый патруль бросился в ту сторону, и через минуту из чащи выскочил на дорогу ефрейтор с донесением:
— Ваше высокоблагородие!.. Раненый казачок лежит неподалечку-с… шагов с двадцать в сторону будет.
Ветохин с Хвалынцевым бросились по указанию ефрейтора, и оба невольно вскрикнули от ужаса.
В нескольких шагах от раненого валялись двое убитых, а третий тут же висел на одном из деревьев, и в этом третьем они вдруг узнали старика Лубянского. На развороченную грудь его страшно было взглянуть.
Раненый казак был еще в памяти и кое-как мог рассказать случившееся. Оказалось, что часа три тому назад, когда Лубянский проезжал мимо этого места по лесной дороге, с обеих сторон ее, из чащи еловых кустарников, вдруг раздались залпы. В подлесной деревушке майору переменяли подводу, а в это время кто-то успел оповестить банду, которая устроила засаду. Подводчик был убит на месте, майор ранен в бок, а с ним вместе и двум казакам досталось по пуле, остальные же двое кинулись было наутек, но одного из них захватили, а последнему удалось-таки пробиться и ускакать по дороге в Пяски. Тогда повстанцы окружили путников, стащили их с коней, а майора сняли с подводы и всех повели в чащу. Здесь над ними делали разные надругательства
— Ксендз обещал помиловать, рассказывал казак! — "И раны вам, говорит, вылечим, и денег по пятнадцати рублев дадим, только, значит, переходите к нам в банду". А майор ему на это самое в рожу плюнуть изволили. "Ну, говорит, коли ты так, готовься. Пять минут вам всем на покаяние!" и приказал достать веревки. Майор одначе ж не смутились, и мы тоже не захотели у ксендза крыж его целовать… Это его пуще всего взбесило. "Вы, говорит, теперь казаки, а я из вас сделаю уланов", и приступил к майору, велел снять с него сюртук да рубашку и держать покрепче, а сам кинжалом распорол ему грудь вдоль и поперек и приказал разворотить. "Это тебе, говорит, лацканы будут, теперь ты по гвардии". Майор хоть бы охнул! Только и сказали ему на все на это «собаку». — "Видно, говорят, не знаешь ты, собака, русского солдата!" и снова плюнуть в него изволили. Тогда они стали вешать майора: подвесят, эдак, маленько и опять опустят, подвесят и опустят, чтобы, значит, мученьев больше предоставить ему, но одначе ж повесили-таки, наконец, и как только это вздернули, майор вдруг руку изволили поднять и словно бы кулаком на них на всех погрозиться, так что ажно все дрогнули от страху и стон пошел между ними[261]… А тут вдруг пригнал на клячонке жидок какой-то и кричит: "Ратуйтеся! Москале выступают!" И тут они все ужасти как испужались! Вешать нас уже некогда было, а приказали просто расстрелять, ну и впопыхах, уже садясь на коней, дали по нас несколько выстрелов, товарищей насмерть убили, а меня Бог помиловал: только поранили, значит… Одначе ж я все-таки из опаски думал, что лучше мертвым прикинуться, и притворился эдак. А они, верно, подумали, что убит, и не трогали больше, и сейчас же все ускакали… И лошадей наших угнали, проклятые!.. Больно уж лошадей-то жаль, ваше скородие!..
Пока раненый вел с передышкой свой рассказ, подъехал эскадронный вахмистр и объяснил, что солдаты в придорожном рву отыскали еще одно тело: это был убитый подводчик. Ветохин приказал гусарам снять Лубянского и подобрать убитых. Весь эскадронный обоз состоял из двух обывательских подвод. На одну из них сложили мертвых, а другую уступили под раненого и с возможною скоростью двинулись далее. Движение в незнакомом и довольно густом лесу оказалось крайне затруднительно. Надо было осторожно и внимательно осматривать все ближайшие кусты и заросли, из которых каждая могла таить в себе засаду. Боковые патрули то и дело вязли в болотных трущобах, плутали в чащах и ежеминутно рисковали отбиться от эскадрона. Сообщение между ними кое-как поддерживалось только условными свистками, в которых они старались подражать голосам разной лесной птицы.
Ужасная смерть Лубянского, видимо, сделала сильное и глубокое впечатление на весь эскадрон. Гусары, слышавшие рассказ раненого казака, мрачно передавали его в рядах другим товарищам.
— Ваше высокоблагородие! — вполголоса обратился к Ветохину подъехавший вахмистр. — Люди очинно просят вас, не прикажите щадить… потому больно уж обидно!..
Ветохин понурился и не ответил ни слова. Он сделал вид, будто не расслышал слов своего старого вахмистра. Отказать — значило заставить роптать на себя справедливо озлобленных и оскорбленных людей, а разрешить… Ветохин понимал, к каким ужасным, беспощадно-кровавым результатам могло повести такое разрешение, а он знал, что в бандах попадаются не только насильно захваченные крестьяне, но даже и двенадцатилетние дети.
Но ни на ком из офицеров вся тяжесть недавнего впечатления не отразилась такой скорбной грустью, как на Хвалынцеве. Порой что-то похожее на рыдания давило ему грудь и сжимало горло. В душе его смутно проходила целая вереница воспоминаний: скромное зальце в славнобубенском домике майора, и сам майор в своем стеганом халатике за шахматной доской. Хорошенькая и капризная Нюта Лубянская… Устинов, Татьяца… И та звездная ночь вспоминается, когда они втроем возвращались со сходки у этой бедной Нюты… литературный вечер и несчастное приключение с «Орлом» гимназиста Шишкина… несостоявшаяся дуэль Устинова и снова Татьяна… А там блуждающая мысль невольно как-то набредает на закат солнца над Волгой, на последний прощальный разговор в садовой беседке с Татьяной и на те слова, которые тогда говорила ему эта девушка… И Бог весть, зачем и для чего вспоминается теперь Хвалынцеву вся грустная прелесть ее простоты, ее скромного, девственного, но глубокого чувства, ее честный взгляд, открытая, доверчивая улыбка и эта благоухающая свежесть ее молодости… Вспоминается и свое собственное чувство, которое зарождалось тогда в его душе и которое было так безжалостно заглушено в нем ради другой обаятельной женщины… Казалось бы, давно ли все это было, а между тем уже целая полоса жизни — и какой еще жизни! — прошла между этим недавним прошлым и настоящим… И все это было забыто, все так скоро изгладилось в душе, но вдруг — сегодняшняя встреча с майором, мимолетный разговор с ним за столом и эта нежданная, трагическая кончина снова поднимают в душе все прошлое, с такой поразительной яркостью, с такой болезненно-щемящей жаждой возврата всего, всего, что некогда было столь дорого и мило… "Что он хотел мне сказать о ней и не успел досказать?" мучил Хвалынцева безответный вопрос, который заставлял предполагать за собой многое…
Но вдруг размышления его были прерваны двумя гусарами, прибывшими из передового разъезда. Один из них тащил за повод какую-то клячу, на которой сидел, весь сгорбившись, помертвелый со страху еврей, а другой, ехавший сбоку, внушительно держал на изготовке пистолет, направленный в висок сына Израилева.
— Еврея переняли, ваше скородие! — доложил передовой майору.
— О?.. Что же он, знает что-нибудь? — отозвался Ветохин.
— Говорит «ниц», одначе ж, надо быть врет, ваше скородие, потому кабы ему не знать, то так бы прямо и ехать по дороге, а он это чуть завидел разъезд, сейчас стрекача в сторону — насилу догнали-с!
— Бетхер, допытайте-ка его там, в обозе, да осмотрите наперед, не найдется ли чего? — обратился майор с неприятным поручением к старшему поручику.
Конвоиры потащили арестанта на кляче вслед за Бетхером, в хвост эскадронной колонны.
— Готовь фухтеля, ребята! — послышался оттуда озлобленный голос поручика, у которого еще сердце не уходилось после недавней картины казненных и который поэтому рад был сорвать его на первых порах хоть на подозрительном еврее.
— Ой вай! гевалт! Ясневельможны пане! Васше високоблягхордне блягхородю! — завопил умоляющий пленник, при виде нескольких внезапно обнаженных сабель.
Между тем его обыскали и в сапоге под подошвой нашли «мандат» на должность сельского жандарма народового ржонда, надписанный на имя Сруля Шепшела. Ясная улика была налицо.
— То не мои чоботы, дали-бугх, не мои! — отнекивался еврейчик.
Но разговаривать было бесполезно.
— В фухтеля его!
— Уй, пачакайце! Вшистко доложу, вшистко! — упал он на колени и признался, что действительно состоит в должности сельского жандарма, на обязанность которого возложено шпионство за русскими властями и войсками, своевременное предуведомление о их мероприятиях и движениях, а также наблюдение за поведением жителей; признался также, что должность эту принял, во-первых, потому, что получает за нее десять рублей жалованья — "алежь кепсько плацон', лайдаки!",[262] а во-вторых еще — и это главное — потому, что такая почетная должность внушает обывателям "вельки страх" к его "властной персоне", а за этот страх он может взимать с них в свою пользу разные негласные поборы. Затем открыл он, что о назначении отрядов против Робака тотчас же дано было знать по секрету местному «начальнику» народных жандармов, "аж з Августова", и чуть ли еще не по телеграфу, и что о выступлении "гузарськего шквадрону" известил его тоже сельский жандарм из соседнего местечка, который был предуведомлен таким же образом другим своим товарищем-соседом и в свою очередь успел предупредить его, еврея, прискакав во весь дух окольными путями, а он, Сруль Шепшел, уже известил "его превелебну мосць пана ксендза Робака, ктуры был тутай, алеж як задал драпака, так аж до тых час драпье!".[263]