Павел Мельников-Печерский - В лесах. Книга первая
— А как меня в Москву вышлют да выезд оттоль запретят?.. Тогда что?.. Жить в Москве для меня смерти горчей — сами знаете, — говорила взволнованная Марья Гавриловна.
— Не сделают этого, — молвила Манефа.
— Как не сделают? — возразила Марья Гавриловна. — Про Иргиз поминали вы, а в Казани я знаю купчиху одну, Замошникова по муже была. Овдовевши, что мое же дело, поехала она на Иргиз погостить. Там, в Покровском монастыре игуменья, матушка Надежда, коли слыхали, теткой доводилась ей…
— Знавала я матушку Надежду. Как не знать? — молвила Манефа. — Знакомы были, письмами обсылались. И племяненку-то ее знала…
— Году у тетки она не прогостила, как Иргизу вышло решенье, — продолжала Марья Гавриловна. — И переправили Замошникову в Казань и запретили ей из Казани отлучаться… А родом она не казанская, из Хвалыни была выдана… За казанским только замужем была, как я за московским… Ну как со мной то же сделают?.. В Москву как сошлют?.. Подумайте, матушка, каково мне будет тогда?.. Призадумалась Манефа.
— Да, и так может случиться, — сказала она. — Вам бы, сударыня, к нашему же городку в купечество записаться. Если б что и случилось, — вместе бы век дожили..
Схоронили бы вы меня, старуху…
— Капитал объявлять надо, — молвила Марья Гавриловна.
— Известно, — подтвердила Манефа.
— А капитал объявить, надо торговлю вести, — сказала Марья Гавриловна.
— Зачем? — возразила Манефа. — Наш городок махонький, а в нем боле сотни купцов наберется… А много ль, вы думаете, в самом-то деле из них торгует?.. Четверых не сыщешь, остальные столь великие торговцы, что перед новым годом бьются, бьются, сердечные, по миру даже сбирают на гильдию. Кто в долги выходит, кто последню одежонку с плеч долой, только б на срок записаться.
— Зачем же это? — с удивленьем спросила Марья Гавриловна. — Оставались бы в мещанах, коли нет капитала.
— А от солдатчины-то ухорониться?.. — ответила Манефа. — Рекрутски-то квитанции ноне ведь дороги стали, да и мало их что-то. А как заплатил гильдию, так и не бойся ни бритого лба, ни красной шапки… Которы сродников много имеют, — в складчину гильдию-то выправляют. В одном-то капитале иной раз душ пятьдесят мужских записано: всего тут есть — и купецких сыновей, и купецких братьев, и купецких племянников, и купецких внуков. А коль скоро все из лет выйдут — тогда и гильдию больше не платят, в мещанах остаются… Этак-то не в пример дешевле квитанций обходится, особенно коли много сродства к одному капиталу приписано.
— Ну, меня-то пускай в солдаты не забреют, — усмехнулась Марья Гавриловна. — А коли мне капитал вносить, так уж надо в самом деле торговым делом заняться… Я же по третьей не запишусь.
— Вам надо по первой, — молвила Манефа. — Как же можно в третью с вашим капиталом?
— А в вашем городу по первой-то много ль приписано? — спросила Марья Гавриловна.
— По первой! — усмехнулась Манефа. — И по второй-то сроду никого не бывало. Какой наш город!.. Слава только, что город. Хуже деревни!..
— То-то и есть, — молвила Марья Гавриловна. — Не то что по первой, по второй если припишусь, толков не мало пойдет. А как делов-то не стану вести — на что ж это будет похоже?..
— Какими же вам, Марья Гавриловна, делами заниматься? — сказала на то Манефа. — Дело женское, непривычное… Какие вам дела?
— Да хоть бы на Волге пароходы завести? — подняв голову, с живостью молвила Марья Гавриловна. — Пароходное дело хвалят, у брата тоже бегают пароходы — и большую пользу он от них получает.
— Куда вам с пароходами, сударыня! — возразила Манефа. — И мужчине не всякому такое дело к руке приходится.
— Приказчика найду, — молвила Марья Гавриловна.
— Разве что приказчика, — сказала Манефа. — Только народ-от ноне каков стал!.. Совести нет ни в ком — как раз оберут.
— Эх, матушка, будто на свете уж и не стало хороших людей?.. Попрошу, поищу, авось честный навернется. Бог милостив!.. Патапа Максимыча попрошу. Вот на похоронах познакомилась я с Колышкиным Сергеем Андреичем. Патап же Максимыч ему пароходное дело устроил, а теперь подите-ка вы… По всей Волге гремит имя Колышкина.
— Слыхала про него, — отозвалась Манефа. — Дела у него точно что хорошо идут.
— Благословите-ка, матушка, — молвила Марья Гавриловна.
— На что? — спросила Манефа.
— Капитал объявлять, пароходы заводить, приказчика искать, — сказала Марья Гавриловна, весело глядя на Манефу.
— Суета! — сдержанным, но недовольным голосом молвила игуменья, однако, немного помолчав, прибавила: — Бог благословит на хорошее дело…
— Да ведь сами же вы, матушка, и гильдию платите и купчихой числитесь.
— Мое дело другое, сударыня. — Ради христианского покоя это делаю, ради безмятежного жития. Поневоле так поступаю… А вы человек вольный, творите волю свою, якоже хощете… А я было так думала, что нам вместе жить, вместе и помереть… Больно уж привыкла я к вам.
— Что ж? И я возле вас в городу построюсь. Будем неразлучны, — сказала Марья Гавриловна.
— Разве что так, — ответила Манефа. — А лучше бы не дожить до того дня, — грустно прибавила она. — Как вспадет на ум, что раскатают нашу часовню по бревнышкам, разломают наши уютные келейки, сердце так и захолонёт… А быть беде, быть!.. Однакож засиделась я у вас, сударыня, пора н до кельи брести…
И, простившись с Марьей Гавриловной, тихими стопами побрела игуменья к своей «стае».
Из растворенных окон келарни слышались голоса: то московский посол комаровских белиц петь обучал. Завернула в келарню Манефа послушать их.
Глава тринадцатая
Василий Борисыч в Манефиной обители как сыр в масле катался. Умильный голосистый певун всем по нраву пришелся, всем угодить успел.
С матерью Манефой и с соборными старицами чуть не каждый день по нескольку часов беседовал он от писания или рассказывал про Белую Криницу, куда ездил в лучшую пору ее, при первом митрополите Амвросии. С матерью Аркадией водил длинные разговоры про уставную службу на Рогожском кладбище и рассказывал ей, как справляется чин архиерейского служенья митрополитом. Мать Назарету утешал разговорами о племяннице ее Домнушке и о порядках, какие заведены в Антоновской палате, где она при старухах в читалках живет. С Таифой беседовал о хозяйственных распорядках; оказалось, что Василий Борисыч и по хозяйству был сведущ. Мать казначея наговориться не могла с таким хорошим гостем… А больше всего дружил он с матушкой Виринеей, выучил ее, как свежие кочни капусты сберегать на зиму, как рябину в меду варить, как огурцы солить, чтоб вплоть до весны оставались зелеными. Раз до того заговорился с ней гораздый на все Василий Борисыч, что даже стал поучать матушку-келаря, как ветчину коптить. Мать Виринея плюнула на такие слова, обозвала московского посланника оболтусом и шибко на него прикрикнула: «Вздурился, что ль, батька? Разве в обители жрут скоромятину?» Это не помешало, однако, добрым отношениям Василия Борисыча к добродушной Виринее: возлюбила она его, как сына, не нарадуется, бывало, как завернет он к ней в келарню о разных разностях побеседовать… Про белиц и поминать нечего — души не чаяли они в Василье Борисыче, все до единой от речей и от песен его были без ума, и одна перед другой старались угодить, чем только могли, залетному соловью… Сам Василий Борисыч из девиц больше с певчими водился. Они и в разговорах поумней других были, и собой пригожее, и руки у них были не мозолистые, не закорузлые, как у рабочих белиц, а нежные, пышные, мягкие. Это с первых же дней скитского житья-бытья спознал Василий Борисыч. А пуще всего заглядывался он на смуглую, румяную, чернобровую Устинью Московку. Еще в Москве видал он ее у знакомых, где Устинья два лета жила в канонницах, «негасимую свечу» стояла… Там еще, где-то на Солодовке, с Устиньей он шашни завел, да не успел до конца добиться — дочитала она свечу и уехала в леса за Волгу…
По просьбе матушки Манефы начал Василий Борисыч оба клироса «демественному» пению обучать. Пропел с ними стихеры и воззвахи на все господские праздники, принялся за догматики; вдруг занятия его с девицами порасстроились, в Осиповку на похороны надо было им ехать. Покаместь они были там, Василий Борисыч успел побывать в Улангере и уговорить некоторых из тамошних стариц на прием владимирского архиепископа… Успел Василий Борисыч и попеть с улангерскими певицами, облюбовал и там одну девицу в Юдифиной обители — нежную, беленькую, маленькую ростом Домнушку, но и с ней, как с Устиньей в Москве, дела не успел до конца довести. Гостеприимная Манефина обитель больше всех полюбилась московскому посланнику. Думал недельку пожить в ней, да, заглядевшись на Устинью, решился оставаться, пока из обители вон его не вытурят.
В тот самый вечер, как мать Манефа сидела у Марьи Гавриловны и вела грустные речи о падении, грозящем скитам Керженским, Чернораменским, Василий Борисыч, помазав власы своя елеем, то есть, попросту говоря, деревянным маслом, надев легонький демикотоновый кафтанчик и расчесав реденькую бородку, петушком прилетел в келарню добродушной Виринеи. Завязался у них поучительный разговор о черепокожных, про которых во всех уставах поминается, что не токмо мирским, но и старцам со старицами разрешено их ядение по субботам и неделям святой великой четыредесятницы. Мать Виринея утверждала, что это об орехах говорится, а Василий Борисыч того мнения держался, что черепокожные — морские плоды, и сослался на одну древлеписьменную книгу, где в самом деле такое объяснение нашлось.