Борис Зайцев - Том 3. Звезда над Булонью
Мы вспрыгиваем на подножку трама. В свежем вечере, оранжево-золотистом, с отблеском зеленоватого, он уносит нас обратно, в дальний Рим, равниной бедною, под тем же небом, что взирало на отрубленную голову Апостола. А прохладный ветерок из Остии доносит ту же влагу, запах соли, моля, водорослей, что и две тысячи лет назад, на заре, вдыхал Апостол, направляясь в Рим.
Benedictus est Dominus et nunc, et semper, et in saecula saeculorum.[201]
Дух РимаЧтобы ощутить Рим полнее, надо побывать в его окрестностях. Мы уже были на Аппиевой дороге. Но еще и еще надо бродить, на закате, среди ее могил, под огненным солнцем, опускающимся за море, над пылающей равниной. Видеть серебряные, при луне, горы Альбано, посетить Тиволи, город таинственной Сивиллы, роскошных водопадов, диких гор и оливковых рощ; взглянуть на Рим с террасы виллы Адриана, в вечернем безмолвии пустыни; вдохнуть странный запах синих серных вод – Aque albulee; посмотреть на стада, пасущиеся в Кампанье, на пастухов в кожаных штанах, с библейскими посохами. Послушать бесконечных жаворонков, заливающихся в свете, напитаться лазурною безбрежностью этого неба, к которому, плавно катясь, восходит равнина, замкнутая волною гор.
Многие из гор вулканического рождения. И вообще это край вулканический. Он носит следы давних загадочных перемещений почвы, и сама почва здесь особенная: необычайно древняя. Столь древне все под Римом, что как будто ощущаешь оцепенение веков, повисших в прошлом. Произрастания земли и жизни людей слились. Неведомая сила выдавила воронковидные, уединенные холмы, раскинутые по Кампанье, увенчанные вековыми городками – Паломбарами, Монте-Компатри. Целые океаны голубого воздуха их разделяют, напояя неземной нежностью их очертания.
Всегда мне странною казалась земля Рима. Это не Тоскана. Тоскана молодая, бодрая, живая; здесь – прах тысячелетий. Мелкая, рассыпчатая почва, крошащаяся, точно удобренная кровью поколений людских, перегорелая и отжившая; вся пронизанная катакомбами, сверху изрытая пахарями и теперь заброшенная. Если Рим столица, то почему вокруг на десятки верст пустыня? Почему окрестности мирового города возводят к Библии, равнинам Палестины, Сирии? Рим будто заколдован. Он оцеплен кольцом доисторического. Государства сменяются, народы волнуются, а Вечность дышит вокруг Рима немыми небесами, бессловесными стадами, всегдашней песнью жаворонка в голубоватых далях. Да безродные камыши, спутники болотистых низин и речек, шуршат невнятно. И лишь купол Петра, круглый шатер человека в пустыне, пред лицом Бога, говорит о Гении, о духе Единения.
В кругообразной равнине, orbis terrarum, Рим возник единящею силою. Может быть, из вида этого круга земель выросло у римлян ощущение, как позже у католиков и пап, о средоточии вселенной. Это чувство дух делания осуществлял. Город таинственный стал господином мира, прежде физическим, государственным, позже духовным. Городу с такой судьбой не надлежит быть простодушным.
Рим, если вглядеться, вслушаться, сохранил и поныне великую свою серьезность, важность и величие. Столь он покоен в значительности своей, что никакая суета его не поколеблет. В сущности, где бы ни находиться в Риме, всюду вам следует музыкальное сопровождение. Есть глубокая задумчивость и меланхолия в этих звуках. Есть сознание великих дел, великих чувств, страстей, молений, преступлений, откровений, пролетевших – и истаявших.
– «Да, я жил: дикий Ромул, братоубийца, обводил свою борозду на Палатин. Легендарные цари завоевали Вольсков, и Сабинян, и Этрусков. Республика создавала законы. Цезарь видел славу, гибель; императоры безумствовали; и власть моя распространялась над всем миром. Я видел странных христиан – полурабов, полуневежд, поваливших богов моих; я испытал позор и разорение от варваров; веками пребывал я в запущении; стада паслись на моем форуме, но я вновь возник, дал миру благодать искусства, бездну религии, сладость напевов христианских. Свет просвещения моего вновь пронизал мир; и как стоял вечно, так вечно и простою. Но я знаю жизнь, ее печаль и бренность, ее великую серьезность. Как полубог, окутан я легендою; треножник Пифии курится у моих ног; судьбы мои темны. Я, древний, важный, все видавший, испытавший, бесконечный Рим!»
В Риме нет ничего женственного; это воин, мужчина, делатель; мало в нем и художника. И потому любовь к нему – особенная; в ней нет той светлой нежности, воздушности, очарованья зажигающего, как в чувстве к Флоренции. Блаженно-райское мало идет к Риму. Слишком он грозен и трагичен, сложен, и меланхоличен. Рим хорош для глубокого собирания души. Недаром Гоголь так любил его. Там он читал Гомера, Библию и Данте.
И не напрасно Рим живописуя, рисовал вечер. Рим есть город вечера. Самые глубокие и острые в нем чувства – на закате. И сама ночь, сходящая столь быстро, – особенная ночь.
Ночь высвобождает его душу; в ней окончательно смолкает суетное, и яснее вечное. То, что в Риме есть от Пирамид, от Сфинксов, то звучит слышнее в час полуночный.
Если поужинать у фонтана Треви и направиться к Корсо, то Рим предстанет в полусонной летаргии. Может быть, есть огни у Aragno; еще едут экипажи из театров, но прохожих мало, и одна за другой ставни запираются, тухнут светившиеся окна. Бледный месяц, из-за облаков, бежит беззвучно; дымное, сизеющее его сияние одевает улицы опалово-молочным. Пересекши Piazza Colonna, миновав парламент, попадаешь в угрюмые, холодновато-мертвенные переулки, что выводят к Пантеону. Одиноко, сумрачно он воздымается; гордо несет купол свой; темновато меж колонн его портала. Здесь никого не встретишь. Четко звучат шаги, плиты влажны, легкий туман встает в воздухе. Это старые кварталы Рима, с домами просырелыми, улицами узкими, с сумрачными дворцами, как крепости, вырастающими на углу. С Piazza Navona шумят фонтаны. На ней светлее, и туман прозрачный. Старый Нил – детище Бернини, беспредельно шумит струями своими, отливая серебром и жемчугом в месячном сиянии. Два сержанта в плюмажах, в белых перчатках, бродят у бассейнов, близ пыли, облака брызг. Нил не устанет изливаться. И куда бы ни зайти в пустынный час Рима пустынного, музыка вод будет сопровождать. Ибо Рим – город фонтанов. Божества влаги издавна почитались здесь, и благоволили к Риму сами. Воды летят в Риме высоко, как у Собора Петра; несутся плавными струями в Aqua Paola; журчат в бассейне на Испанской площади; ими кипит вся стена у Фонтана Треви, в сложных и рассчитанных каскадах; нежно бьет тоненькая струйка в чашу на Монте Пинчио; и бесчисленные тритоны, наяды, божества рек извергают ее из своих глоток по различным местам Рима. Музыка вод есть музыка меланхолий Рима, возводящая к беспредельности. И она, как сам Рим, слышнее ночью, когда слабенькая струя источника, чуть не на любом перекрестке, не теряется ухом.
Молчаливыми улицами, мимо дворца Фарнезе, попадаешь к via Giulia, которую папа Юлий сплошь собирался застроить дворцами. Он не осуществил намерения. Она глуха, мрачна и молчалива, – она выводит к Тибру. Вновь увидишь воды, кофейно-мутные, быстротекущие, слегка блистая рябью золотистой. Платаны набережной зашуршат от ветерка – умолкнут. Парочка притаилась на скамейке. Выгибая спину, одинокий кот пробежит по парапету, и скакнет на дерево. Издали Ватикан маячит, да угрюмо темнеет громада S. Angelo.
Рим – не для молодости. Но человек, видевший уже жизнь, знающий ее цену, знакомый с горем; тот, для кого недосягаема уже сияющая черта юности – тот Рим полюбит любовию ясной и глубокой. Чары Рима известны. Достаточно подпасть им, и волшебник уж не выпустит; где б ни находился человек, все будет он вздыхать по Риму ровному, покойному, и важному, как вечность.
Сельцо Притыкино, Тульской губ., 1919 г, декабрь месяц.
Рождество в Риме*
Розовая девушка Джованнина, из Перуджии, просунула утром в комнату поднос: кофе. Это потому, что встаем мы поздно и к табльдоту опаздываем. Мы пьем кофе и топим камин римскими щепками. Здесь они, однако, дороги. Но римский огонь – все же огонь, и греет. Серый день, декабрь, сухая изморозь и слегка туманно. Видны белые стволы платанов. Ветер подхватывает опавший лист. У ворот виллы Боргезе извозчики играют в карты. Позже – принесут им жены завтрак, и у себя же, в пролетке, подняв верх, закусит римский гражданин козлятинкой, вином, чиполлой.
Я еду в Ватикан. Там ходим мы с знакомыми американками в апартаментах Борджиа. Три американских девицы одеты просто, просто причесаны, одна в пенсне; напоминают курсисток из Петербурга. Мы объясняемся на очень плохом французском. Если я говорю слабо, то что же за язык у них! Это меня утешает.
В комнатах Борджиа, где случались и оргии, и убийства – серый перламутр дня, золотящиеся фрески Пинтуриккио; в них много всего напутано, а в общем не очень понятно; тепло, иностранцы, стая тяжеловатых, бритых пасторов. Здесь – утро в Риме: всегдашнее долгое и прелестное пилигримство – нынче Ватикан, завтра Фарнезина, вилла Мадама, там катакомбы, гробницы латинской дороги. Я отстаю от барышень. Хожу один, смотрю, дышу, и я считаю, что живу, хотя и ничего не делаю. Но почему надо что-нибудь делать? Это еще требует доказательств.