Иван Гончаров - Обрыв
— Кто он? — тихо спросил Райский.
— Тушин — медведь, — продолжала она, не отвечая ему, — русский, честный, смышленый медведь…
«А! так это не Тушин!» — подумал Райский.
— Положи руку на его мохнатую голову, — говорила она, — и спи: не изменит, не обманет… будет век служить…
— А я кто? — вдруг, немного развеселясь, спросил Райский.
Она близко и лукаво поглядела ему в глаза и медлила ответом.
— Вижу, хочется сказать «осел»: скажи, Вера, не церемонься!
— Вы? осел? — заговорила она язвительно, ходя медленно вокруг него и оглядывая его со всех сторон.
— Право, осел! — наивно подтвердил Райский, — вижу, как ты мудришь надо мной, терплю и хлопаю ушами.
— Какой вы осел! Вы — лиса, мягкая, хитрая: заманить в западню… тихо, умно, изящно… Вот я вас!..
Он молчал, не понимая ее.
— Да говорите же, что молчите! — дергая его за рукав, сказала она.
— Есть средство против этих волков.
— Какое?
— Мне — уехать, а тебе — не ходить вон туда… — Он показал на обрыв.
— Дайте мне силу не ходить туда! — почти крикнула она… — Вот вы то же самое теперь испытываете, что я: да? Ну попробуйте завтра усидеть в комнате, когда я буду гулять в саду одна… Да нет, вы усидите! Вы сочинили себе страсть, вы только умеете красноречиво говорить о ней, завлекать, играть с женщиной! Лиса, лиса! вот я вас за это, постойте: еще не то будет! — с принужденным смехом и будто шутя, но горячо говорила она, впуская опять ему в плечо свои тонкие пальцы.
Он в страхе слушал ее.
— Ты за этим дождалась меня? — помолчав, спросил он, — чтоб сказать мне это?..
— Да, за этим! Чтоб вы не шутили вперед с страстью, а научили бы, что мне делать теперь, — вы, учитель!.. А вы подожгли дом да и бежать! «Страсть прекрасна, люби, Вера, не стыдись!» Чья это проповедь: отца Василья?
— Я разумел разделенную страсть, — тихо оправдывался он. — Страсть прекрасна, когда обе стороны прекрасны, честны, — тогда страсть не зло, а действительно величайшее счастье на всю жизнь: там нет и не нужно лжи и обманов. Если одна сторона не отвечает на страсть, она не будет напрасно увлекать другую, или, когда наступит охлаждение, она не поползет в темноте, отравляя изменой жизнь другому, а смело откроется и нанесет честно, как сама судьба, один явный и неизбежный удар — разлуку… Тогда бурь нет, а только живительный огонь…
— Страсти без бурь нет, или это не страсть! — сказала она. — А кроме честности или нечестности, другого разлада, других пропастей разве не бывает? — спросила она после некоторого молчания. — Ну вот, я люблю, меня любят: никто не обманывает. А страсть рвет меня… Научите же теперь, что мне делать?
— Бабушке сказать… — говорил он, бледный от страха, — позволь мне, Вера… отдай мое слово назад…
— Боже сохрани! молчите и слушайте меня! А! теперь «бабушке сказать»! Стращать, стыдить меня!.. А кто велел не слушаться ее, не стыдиться? Кто смеялся над ее моралью?
— Ты скажи мне, что с тобой, Вера? Ты то проговариваешься, то опять уходишь в тайну: я в потемках, я не знаю ничего… Тогда, может быть, я найду и средство…
— Вы не знаете, что со мной, вы в потемках: подите сюда! — говорила она, уводя его из аллеи, и, выйдя из нее, остановилась. Луна светила ей прямо в лицо. — Смотрите, что со мной!
У него упало сердце. Он не узнал прежней Веры. Лицо бледное, исхудалое, глаза блуждали, сверкая злым блеском, губы сжаты. С головы, из-под косынки, выпадали в беспорядке на лоб и виски две-три пряди волос, как у цыганки, закрывая ей, при быстрых движениях, глаза и рот. На плечи небрежно накинута была атласная, обложенная белым пухом мантилья, едва державшаяся слабым узлом шелкового снурка.
— Что? — отряхивая волосы от лица, говорила она, — узнаете вашу Веру? Где эта «красота», которой вы пели гимны?
Она с жалостью улыбнулась, закрыла на минуту лицо рукой и покачала головой.
— Что я могу сделать, Вера? — говорил он тихо, вглядываясь в ее исхудавшее лицо и больной блеск глаз. — Скажи мне: я готов умереть…
— Умереть, умереть: зачем мне это? Помогите мне жить, дайте той прекрасной страсти, от которой «тянутся какие-то лучи на всю жизнь…» Дайте этой жизни: где она? Я, кроме огрызающегося тигра, не вижу ничего… Говорите, научите или воротите меня назад, когда у меня еще была сила! А вы — «бабушке сказать»! уложить ее в гроб и меня с ней!.. Это, что ли, средство? Или учите не ходить туда, к обрыву… Поздно!
— Скажи мне, кого ты любишь, все обстоятельства, имя!..
— Кого? — вас! — сказала она с злобой, отряхивая опять пряди от лица и небрежно натягивая мантилью на плеча.
Он боялся сказать слово, боялся пошевелиться, стоял, сложив руки назад, прислонясь к дереву. Она ходила взад и вперед торопливыми, неровными шагами. Потом остановилась и перевела дух.
— Да, она сумасшедшая! — шептал он в ужасе.
Она села на скамью, утихла и задумалась.
— Что это со мной? — будто немного опомнившись, про себя сказала она.
— Ты, Вера, сама бредила о свободе, ты таилась и от меня, и от бабушки, хотела независимости. Я только подтверждал твои мысли: они и мои. За что же обрушиваешь такой тяжелый камень на мою голову? — тихо оправдывался он. — Не только я, даже бабушка не смела приступиться к тебе…
Она глубоко вздохнула, потом подошла к нему и, прижавшись головой к его плечу, слабо заговорила.
— Да… да, не слушайте меня! У меня просто нервы расстроены. Какая страсть? Никакой страсти нет! Я шутила, как вы… со мной…
— Ты всё еще думаешь, что я шутил! — тихо сказал он.
Она старалась улыбнуться, взяла его за руку.
— Прижмите руку к моей голове, — говорила она кротко, — видите, какой жар… Не сердитесь на меня, будьте снисходительны к бедной сестре! Это всё пройдет… Доктор говорит, что у женщин часто бывают припадки… Мне самой гадко и стыдно, что я так слаба…
— Что же с тобой, бедная Вера? скажи мне…
— Ничего… Вы только проводите меня домой, помогите взойти на лестницу — я боюсь чего-то… Я лягу… простите меня: я встревожила вас напрасно… вызвала сюда. Вы бы уехали и забыли меня. У меня просто лихорадка… Вы не сердитесь?.. — ласково сказала она.
Он поспешно подал ей руку, тихо вывел из сада, провел через двор и довел до ее комнаты. Там зажег ей свечу.
— Позовите Марину или Машу, чтоб легли спать тут в моей комнате… Только бабушке ни слова об этом!.. Это просто раздражение… Она перепугается… придет…
Он боязливо, задумчиво слушал ее.
— Что вы всё молчите, так странно смотрите на меня! — говорила она, беспокойно следя за ним глазами. — Я бог знает что наболтала в бреду… это чтоб подразнить вас… отмстить за все ваши насмешки… — прибавила она, стараясь улыбнуться. — Смотрите же, бабушке ни слова! Скажите, что я легла, чтоб завтра пораньше встать, и попросите ее… благословить меня заочно… Слышите?
— Да, да, слышу, — рассеянно отвечал он, пожал ей руку и позвал к ней Машу.
IX
Райский на другой день с любопытством ждал пробуждения Веры. Он забыл о своей собственной страсти, воображение робко молчало и ушло всё в наблюдение за этой ползущей в его глазах, как «удав», по его выражению, чужой страстью, выглянувшей из Веры, с своими острыми зубами.
Он был задумчив, угрюм, избегал вопросительных взглядов бабушки, проклиная слово, данное Вере, не говорить никому, всего меньше Татьяне Марковне, чем и поставлен был в фальшивое положение.
А Татьяна Марковна не раз уж заговаривала с ним о ней.
— Что-то с Верой неладно! — говорила она, качая головой.
— Что такое? — спрашивал небрежно Райский, стараясь казаться равнодушным.
— Нехорошо! хуже, нежели намедни: ходит хмурая, молчит, иногда кажется, будто слезы у нее на глазах. Я с доктором говорила, тот опять о нервах поет. Девичьи припадки, что ли?..
Бабушка не кончала речи и грустно задумывалась.
Он с нетерпением ожидал Веры. Наконец она пришла. Девушка принесла за ней теплое пальто, шляпку и ботинки на толстой подошве. Она, поздоровавшись с бабушкой, попросила кофе, с аппетитом съела несколько сухарей и напомнила Райскому просьбу свою побывать с ней в городе, в лавках, и потом погулять вместе в поле и в роще.
Она как будто ничего. Из вчерашнего только заметна была несвойственная ей развязность в движениях и излишняя торопливость речи, казавшаяся натянутой. Очевидно было, что она крепится и маскирует расстроенность духа или нерв.
Она даже вдалась в подробности о нарядах с Полиной Карповной, которая неожиданно явилась в кабинет бабушки с какими-то обещанными выкройками нового фасона платья для приданого Марфиньки, а в самом деле чтоб узнать о возвращении Бориса Павловича.
Она всё хотела во что бы то ни стало видеться с ним наедине и всё выбирала удобную минуту сесть подле него, уверяя всех и его самого, что он хочет что-то сказать ей без свидетелей.