Лев Толстой - Том 21. Избранные дневники 1847-1894
Познакомился с женой Хилкова. Та же женщина без нравственного двигателя. Еще с Волкенштейном и Меньшиковым: оба внешние, хорошие, добрые, умные последователи — особенно Меньшиков.
За это время думал:
1) Никак не отделаешься от иллюзии, что знакомство с новыми людьми дает новые знания, что чем больше людей, тем больше ума, доброты, как чем больше вместе углей горящих, тем больше тепла. С людьми ничего подобного: всё те же, везде те же. И прежние и теперешние, и в деревне и в городе, и свои и чужие, и русские, и исландцы, и китайцы. А чем больше их вместе, тем скорее тухнут эти уголья, тем меньше в них ума, доброты.
2) В книге Чичерина доказывается философски, что сущность христианства есть вочеловечение, искупление, воскресение*. Нечто подобное же доказывается философски же в статье Александра Введенского*. Это доказывает только то, что на философском жаргоне можно доказывать, что хотите, и потому ничего нельзя доказать.
[…] 5) Приехали к Илюше. С утра вижу, по метели ходят, ездят в лаптях мужики, возят Илюшиным лошадям, коровам корм, в дом дрова. В доме старик повар, ребенок-девочка работают на него и его семейство. И так ясно и ужасно мне стало это всеобщее обращение в рабство этого несчастного народа. И здесь, и у Илюши — недавно бывший ребенок, мальчик — и у него те же люди, обращенные в рабов, работают на него. Как разбить эти оковы. Господи! помоги мне, если ты открыл мне это так ясно и так нудишь меня. […]
[9 февраля. Ясная Поляна. ] Уехали от Сони Толстой 1-го. Мне было очень хорошо там. Я полюбил ее. Приехав сюда, узнал, что тут Хохлов, и стало очень неприятно. Надо было бороться. Все эти дни здесь были посетители. Сначала Поша, который только радостен, потом M. H. Чистяков с Тарабариным, мужиком рационалистом. Он был только день, и было только приятно; потом Емельян. Этот очень понравился всем нам. А мне был особенно интересен тем, что уяснил мне смысл сектантства. Он старший был и отказался. Все молокане, штундисты одинаково организованы и заимствуют свою организацию друг у друга. Та же внешняя обрядность и подчиненность власти, как и у православных, и потому то же подобие благочестия, т. е. лицемерие. Потом вчера приехал Ге старший. Он увлекается искусством.
Нынче 9 февраля 1894. Ясная Поляна. Все та же во мне слабость физическая и умственная. Работа «Тулона» идет все так же плохо. Много есть концов средних, но нет настоящего сильного. Может быть, оттого, что начало легкомысленно. Мне продолжает быть серьезно и значительно. Дрожжин умер, замученный правительством*. От государя никакого ответа, и неизвестно, читал ли он*. Чертков был нездоров, теперь поправился и пишет, но не приезжает уже. Думал за это время с ужасной силой о значении своей жизни, но высказать не могу и 1/100 того, что чувствовал! Думал:
[…] 3) Ясно пришла в голову мысль повести, в которой выставить бы двух человек: одного — распутного, запутавшегося, павшего до презрения только от доброты, другого — внешне чистого, почтенного, уважаемого от холодности, не любви*.
Очень вял и слаб.
[23 марта. Москва. ] И я жив. Почти 1½ месяца не писал в эту тетрадь. За все это время писал «Тулон» и дней пять тому назад кончил и решил не переводить и не печатать. И это облегчило меня*. Поша вернулся. Была Хилкова. Письмо не имело никакого действия — скорее, вредное.
Событие и важное и тяжелое — это установившиеся у Тани отношения с —*. Самые чистые, хорошие дружеские отношения, но исключительные. Это было скрытое влюбление. Она мне сказала, и я говорил с ним. Они решили откинуть все излишнее, исключительное. Он уехал. Во мне это возбуждает мучительное и скверное чувство — унижение за нее. Таня ездила к Леве в Париж, и вот с неделю как они приехали. Он хорош, нравственен, но болезнь все гнетет его. С Соней отношения хороши, но… Я собираюсь ехать к Черткову. Занимаюсь опять теорией искусства, по случаю предисловия к Мопассану*. Предисловие тоже не выходит. Многое хочется писать, но как будто сил нет. Надо попробовать чисто художественное. Думал за это время:
[…] 2) Художественное произведение есть то, которое заражает людей, приводит их всех к одному настроению. Нет равного по силе воздействия и по подчинению всех людей к одному и тому же настроению, как дело жизни и, под конец, целая жизнь человеческая. Если бы столько людей понимали все значение и всю силу этого художественного произведения своей жизни! Если бы только они так же заботливо лелеяли ее, прилагали все силы на то, чтобы не испортить его чем-нибудь и произвести его во всей возможной красоте. А то мы лелеем отражение жизни, а самой жизнью пренебрегаем. А хотим ли мы, или не хотим того, она есть художественное произведение, потому что действует на других людей, созерцается ими.
3) Терять людей?! Мы говорим: я потерял жену, мужа, отца, когда они умерли. Но ведь часто и очень часто бывает, что мы теряем людей, которые не умирают: так расходимся с ними, что они хуже, чем умерли. А напротив, часто, когда люди умирают, мы тогда-то и находим их, сближаемся с ними.
[…] 5) Красотой мы называем теперь только то, что нравится нам. Для греков же это было нечто таинственное, божественное, только что открывавшееся.
[…] 7) Часто за это последнее время, ходя по городу и иногда слушая ужасные, жестокие и нелепые разговоры, приходишь в недоумение, не понимаешь, чего они хотят, что они делают, и спрашиваешь себя: где я? Очевидно, дом мой не здесь. […]
21 апреля 1894. Москва. Почти месяц не писал. За это время были у Черткова с Машей. Прекрасная поездка. И у Чертковых и у Русановых*. Отравило поездку распутывание Таниного тяжелого дела. Как они, бедные, слабы! (Так же, как и мы.) Читал их дневники. Мучительно было и хорошо. Это сблизило меня с Таней еще больше. Она мне импонировала своей привлекательностью и грацией. А она такая маленькая, шаткая, слабая, но милая девочка. Они обе как-то опустились. Впрочем, так же, как и все мы. Мне все кажется, что мы все уяснили себе, свое положение, свое призвание, и приготовились к делу, к борьбе, к жертве, а борьбы и жертвы и усилий нет, и нам скучно. Правда, мы и сами виноваты тем, что не умели освободиться, не нарушая любви, от соблазнов, а от этого нам нет дела. Но мы или виноваты, или нет, дело в том, что нам нет дела, кроме желания распространения. А это не дело — это делается само собою. Надо ждать твердо, будучи готовым к тому часу, когда призовешься к действию. Полюбил и оценил Галю. Очень полюбил Русанову и ее детей.
Лева поправляется. С ним так же близки, но почему-то не так, иначе, чем с девочками. Был Сережа. С ним был разговор тяжелый очень. У него озлобление на меня и за девочек, за то, что они движутся, а он нет. Самоуверенный, с несоизмеримым знаменателем*. Но зато какая бы радость, если бы он опомнился! Илюша — дитя, но старательно поддерживающий — к несчастью, до сих пор есть на это средства — в себе ошаление. С Соней хорошо. Вчера думал: наблюдая ее отношение к Андрюше и Мише. Какая это удивительная мать и жена в известном смысле. Пожалуй, что Фет прав, что у каждого та самая жена, какая нужна ему. Андрюша весел и добр, но глуп, подражателен и тщеславен. Миша был очень неприятен мне за эгоизм, теперь лучше.
За все это время писал предисловие к Мопассану, кажется, уяснилось вполне, и еще катехизис*, который напрасно затеял, не окончив начатого. А тут еще статья об искусстве, которую мне дал Чертков и которую я одобрил, но теперь опять стал поправлять. «Тулон» решил послать переводчикам. Все одобряют.
За это время думал:
[…] 2) Ужасно смотреть на то, что богатые-люди делают с своими детьми. Когда он молод, и глуп, и страстен, его втянут в жизнь, которая ведется на шее других людей, приучат к этой жизни, а потом, когда он связан по рукам и по ногам соблазнами — не может жить иначе, как требуя для себя труда других, — тогда откроют ему глаза (сами собой откроются глаза). И выбирайся, как знаешь: или стань мучеником, отказавшись от того, к чему привык и без чего не можешь жить, или будь лгуном. […]
[3 мая, Ясная Поляна. ] Читал вчера поразительную по своей наивности статью профессора Казанского университета Капустина о вкусовых веществах*. Он хочет показать, что все, что люди употребляют: сахар, вино, табак, опиум даже, — необходимо в физиологическом отношении. Эта глупая, наивная статья была мне в высшей степени полезна; она ясно показала мне, в чем лицемеры науки полагают дело науки. Не в том, в чем она должна быть: определении того, что должно быть, а в описании того, что есть. Совершенное извращение науки совершилось именно со времени экспериментальной опытной науки, то есть науки, которая описывает то, что есть, и потому не наука, потому что то, что есть, мы все так или иначе знаем и описание этого никому не нужно. Люди пьют вино, курят табак, и наука ставит себе задачей физиологически оправдать употребление вина и табаку. Люди убивают друг друга, наука ставит себе задачей оправдать это исторически. Люди обманывают друг друга, отнимают для малого числа землю или орудия труда у всех, и наука экономически оправдывает это. Люди верят в нелепицы, и теологическая наука оправдывает это.