Лев Толстой - Том 21. Избранные дневники 1847-1894
6) С Страховым разговор: он хочет во всем находить хорошее и, по крайней мере, не пропускать его там, где оно есть. Но дело в том, что, как ни опасно пропустить хорошее, не оценив его, еще опаснее признать хорошим и удерживать то, что мы призваны всей нашей жизнью уничтожать и заменять. На ноже ходить.
7) Другой разговор с Страховым о том, что, как дошли люди теперь до обеспеченья каждого человека от насилия, грабежа, убийства, от диких зверей, так теперь пора дойти до обеспеченья каждого человека от голодной смерти. Это теперь предполагается только, но этого нет. Как скоро правительство берет в свое ведение человека, оно его кормит.
Теперь 9 часов вечера. Я устал очень, дурно спал. Нездоровится.
Страшно взглянуть на последнее число, записанное в дневнике, так давно я не писал: ровно месяц. Нынче 5 октября. Ясная Поляна. 93. Что было за это время? Лева все не поправляется*. Борьба с Машей. Я написал Зандеру, он написал мне. Маша написала ему нехорошо. Это очень огорчило меня. Надо не мешать им жить, не мешать им ошибаться, не мешать им страдать и каяться и идти этим вперед*. Таня уехала в Москву на смену Соне. Теперь Соня едет. Попов здесь. Мы с ним по немецкому Штраусу переводили Лаотзи. Как хорошо! Надо составить из него книжку*. Все время писал статью о религии. Как будто кончил. Написал еще начерно статью о Мопассане*. Вот и все. Мало думал и мало записывал. Вот что:
1) Наука — тюрьмоведение.
2) Есть два рода умов: один ум логический, эгоистический, узкий, длинный, и другой — чуткий, сочувствующий, широкий, короткий.
3) Есть два способа познавания внешнего мира: один самый грубый и неизбежный способ познавания пятью чувствами. Из этого способа познания не сложился бы в нас тот мир, который мы знаем, а был бы хаос, дающий нам различные ощущения. Другой способ состоит в том, чтобы, познав любовью к себе себя, познать потом любовью к другим существам эти существа; перенестись мыслью в другого человека, животное, растение, камень даже. Этим способом познаешь изнутри и образуешь весь мир, как мы знаем его. Этот способ есть то, что называют поэтическим даром, это же есть любовь. Это есть восстановление нарушенного как будто единения между существами, Выходишь из себя и входишь в другого. И можешь войти во все. Всё — слиться с богом, со Всем.
[…] 8) Говорят, одна ласточка не делает весны; но неужели оттого, что одна ласточка не делает весны, не лететь той ласточке, которая уже чувствует весну, а дожидаться. Так дожидаться надо тогда и всякой почке и травке, и весны не будет.
9) Да, добро только тогда, когда не знаешь, что его делаешь. Как только оглянулся, как в сказке о добывании живой воды, поющего дерева, так и пропало то, что добыл. Чтоб левая не знала, что делает правая — не предписание, а утверждение того, что когда левая знает, то это уже не добро.
[..] 15) Мужья ненавидят именно своих жен, как Лессинг сказал: была одна дурная женщина, и та моя жена*. В этом виноваты сами женщины своей лживостью и комедиантством. Они все играют комедию перед другими, но не могут продолжать играть ее за кулисами перед мужем, и потому муж знает всех женщин разумными, добрыми, одну только свою знает не такой.
Вот и все. События были еще то, что «Revue des Revues» напечатала скверный перевод «Неделания», и это меня огорчило, и еще то, что я уже недели три совсем бросил чай, кофе, сахар и, главное, молоко и чувствую себя только бодрее. Вечер 10 ч.
Почти месяц не писал. Нынче 3 ноября 1893. Ясная Поляна. Мы живем одни с Машей уже вторую или третью неделю. Очень хорошо. Она совсем успокоилась. Лева едет за границу. Ему не лучше. «Le salut est en vous» вышло*. Я кончил о религии. Написал «Тулон»* и не посылаю. За это время мало думал, и если и думал, то не записал. Записано только следующее:
[…] 4) Жить до вечера и до веку. Жить так, как будто доживаешь последний час и можешь успеть сделать только самое важное. И вместе с тем так, как будто то дело, которое ты делаешь, ты будешь продолжать делать бесконечно.
5) Не думай никогда, что ты не любишь или что тебя не любят. Это только нарушена чем-то всегда существовавшая и существующая любовь между тобой и людьми, и тебе надо только постараться устранить то, что нарушает эту вечно связывающую между собой людей любовь — которая всегда есть.
Нынче 22 декабря 1893. И я уже более месяца в Москве*. И ни разу не писал. Мне тяжело, гадко. Не могу преодолеть себя. Хочется подвига. Хочется остаток жизни отдать на служение богу. Но он не хочет меня. Или не туда, куда я хочу. И я ропщу. Эта роскошь. Эта продажа книг*. Эта грязь нравственная. Эта суета. Не могу преодолеть тоски. Главное, хочу страдать, хочу кричать истину, которая жжет меня.
За это время многое было. Первое то, что меня перетащили сюда. Соня так страдала, томилась, так видно это было по ее письмам, что я приехал. Другое, это то, что написал предисловие к Амиелю*. Третье — это тяжелая, некончающаяся работа над «Тулоном», которую я не могу бросить. Написал еще притчи — не кончил*. От Левы хорошие письма. Вот новая радость. Девочки ни то ни се. Маша медицина — Таня живопись*. На днях был тут музыкант Шор. Мы с ним говорили о музыке, и мне в первый раз уяснилось истинное значение искусства, даже драматического. Это будет первое из того, что я думал за это время.
События были за это время еще: книга Sabbatier о Франциске*. Подняло во мне воспоминания о прежней страстности добра, полного, на деле, жизнью исполнения истины, потом Amiel, которого я перечитывал, и теперь новая книга Williams’a «True son of liberty»*. Прекрасно. Вызвало желание писать драму. Думаю иногда, что я вышел уже и не в силах писать. И мне грустно, точно как будто я и умирая буду писать и после смерти тоже. Недаром я записал в своей книжечке, скоро после приезда в Москву, что я забыл бога. Как страшно это забыть бога. А это делается незаметно. Дела для бога подмениваются делами для людей, для славы, а потом для себя, для своего скверного себя. И когда ткнешься об эту скверность, хочется опять подняться.
1) Неясность определения искусств, музыки, например, происходит оттого, что мы хотим приписать им значение, соответственное тому несвойственному им высокому положению, в которое мы их поставили. Значение их: 1) помощь для передачи своих чувств и мыслей словом; вызывание настроения, соответствующего тому, что передается, я 2) безвредное и даже полезное, в сравнении со всеми другими, следовательно, полезнейшее из всех других удовольствий.
2) По свежезамерзшему льду можно пройти напросте, но если надо нести тяжесть, надо проломать лед до старого. Или, чтобы строить дом, надо выкопать. Не выходит эта притча.
[…] 7) Либералы у нас точно раскольники-старообрядцы. Все это кристаллизировало, окаменило их принципы. И они понимают только свое отношение к правительству; спор о перстах и т. п. Иное же отношение к тому, с чем они борются, кажется им не только чуждым, но враждебным. […]
1894
Гриневка. Опять месяц и два дня, что не писал. Нынче 24 января 1894 года. Гриневка. У Илюши. Он за границей. Тяжело прожил этот месяц. Писал все только «Тулон». Немного подвинулся. Но вообще плохо. События за это время: 1) то, что недели три тому назад написал письмо государю о Хилкове и его детях*. Ждал какого-нибудь ответа и радовался своей свободе. Письмо нехорошо. Больше сознания своей независимости, чем любви. 2) То, что, работая — воду возить — перенатужился в мороз, и что-то сделалось в груди. И с тех пор слабость и близость смерти стала гораздо ощутительнее. 3) Глупое положение на съезде натуралистов, которое было мне очень неприятно*. 4) Тяжесть от пустой, роскошной, лживой московской жизни и от тяжелых или, скорее, отсутствующих каких-либо отношений с женой особенно давила меня. Она не могла, потом не захотела понять, и этот грех ее мучает ее и меня, главное, ее. Девочки хороши. От них и от Левы радость. Последнее письмо от Левы. Он сердится на меня за то, что я допускаю эту безобразную жизнь, портящую подрастающих детей. Я чувствую, что я виноват. Но виноват был прежде. Теперь же уже ничего не могу сделать. Соня-сноха* осталась одна, и мы решили ехать к ней. Опять то же дерганье, мучительство.
Господи, помоги мне. Научи меня, как нести этот крест. Я все готовлюсь к тому кресту, который знаю, к тюрьме, виселице, а тут совсем другой — новый, и про который я не знаю, как его нести. Главная особенность и новизна его та, что я поставлен в положение невольного, принужденного юродства, что я должен своей жизнью губить то, для чего одного я живу, должен этой жизнью отталкивать людей от той истины, уяснение которой дороже мне жизни. Должно быть, что я дрянь. Я не могу разорвать всех этих скверных паутин, которые сковали меня. И не оттого, что нет сил, а оттого, что нравственно не могу, мне жалко тех пауков, которые ткали эти нити. Нет, главное, я дурен: нет истинной веры и любви к богу — к истине. А между тем, что же я люблю, если не бога — истину?