Николай Лесков - Том 3
Глава восьмидесятая
Это было последнее слово, которое я слышал от генерала в его доме. Затем, по случаю наступивших сумерек, старик предложил мне пройтись, и мы с ним долго ходили, но я не помню, что у нас за разговор шел в то время. В памяти у меня оставалось одно пугало «безнатурный дурак», угрожая которым Перлов говорил не только без шутки и иронии, а даже с яростию, с непримиримою досадой и с горькою слезой на ресницах.
Старик проводил меня до моей квартиры и здесь, крепко сжимая мою руку, еще несколько минут на кого-то все жаловался; упоминал упавшим голосом фамилии некоторых важных лиц петербургского высшего круга и в заключение, вздохнув и потягивая мою руку книзу, прошептал:
— Вот так-то-с царского слугу и изогнули как дугу! — а затем быстро спросил: — Вы сейчас ляжете спать дома?
— Нет, — отвечал я, — я еще поработаю над моей запиской.
— А я домой только завтра, а до утра пойду в дворянский клуб спать: я там таким манером предводительского зятя мучу: я сплю, а он дежурит, а у него жена молодая. Но зато штраф шельмовски дорого стоит.
Тягостнейшие на меня напали размышления. «Фу ты, — думаю себе, — да что же это, в самом деле, за патока с имбирем, ничего не разберем! Что это за люди, и что за странные у всех заботы, что за скорби, страсти и волнения? Отчего это все так духом взмешалось, взбуровилось и что, наконец, из этого всего выйдет? Что снимется пеною, что падет осадкой на дно и что отстоится и пойдет на потребу?»
А генерала жалко: Из всех людей, которых я встретил в это время; он положительно самый симпатичнейший человек. В нем как-то все приятно: и его голос, и его манеры, и его тон, в котором не отличишь иронии и шутки от серьезного дела, и его гнев при угрозе господством «безнатурного дурака», и его тихое: «вот и царского слугу изогнули как в дугу», и даже его не совсем мне понятное намерение идти в дворянский клуб спать до света.
Да, он положительно симпатичнее всех… кроме пристава Васильева. Ах, боже мой, зачем я, однако же, до сих пор не навещу в сумасшедшем доме моего бедного философа и богослова? Что-то он, как там ориентировался? Находит ли еще и там свое положение сносным и хорошим? Это просто даже грех позабыть такую чистую душу… Решил я себе, что завтра же непременно к нему пойду, и с тем лег в постель.
Записка не пишется, да и что писать, сам не знаю, а уж в уме у меня начали зарождаться лукавые замыслы, как бы свалить это дело с плеч долой.
«Не совсем это нравственно и благородно, — думаю я, засыпая, — ну да что же поделаешь, когда ничего иного не умеешь? Конечно, оно можно бы… да настойчивости и цепкости в нас нет… Лекарь Отрожденский прав: кажется, действительно народ еще может быть предоставлен пока своей смерти и сойдется с ней и без медицинской помощи… Однако как это безнравственно!.. Но… но Перлов «безнатурным дураком» грозится… Страшно! Глупость-то так со всех сторон и напирает, и не ждет… Вздоры и раздоры так всех и засасывают…» И вдруг, среди сладкой дремоты, завязывающей и путающей эти мои соображения, я чувствую толчок какою-то мягкою и доброю рукой, и тихий голос прошептал мне над ухом: «Спи! Это все сон! все это сон. Вся жизнь есть сон: проснешься, тогда поймешь, зачем все это путается».
Я узнал голос станового Васильева и… уснул, а утром просыпаюсь, и первое, что меня осенило: зачем же, однако, мне поручили составить эту записку? — мне, который не знает России, который менее всех их живет здесь?
— Позвольте! позвольте! — воскликнул я вдруг, хватив себя за голову. — Да я в уме ли или нет? Что же это такое: я ведь уж не совсем понимаю, например, что в словах Перлова сказано на смех и что взаправду имеет смысл и могло бы стоить внимания?.. Что-то есть такого и иного!.. Позвольте… позвольте! Они (и у меня уже свои мифические они), они свели меня умышленно с ума и… кто же это на смех подвел меня писать записку? Нет! это неспроста… это…
Я вскочил, оделся и побежал к Дергальскому.
Глава восемьдесят первая
Застаю его дома, отвожу потихоньку в сторону и секретно спрашиваю: не писал ли когда-нибудь кому-нибудь Фортунатов, чтобы пригласить меня к составлению предварительной записки об учреждении врачебной части в селениях?
— Позвольте, — отвечает, — я сейчас сплявлюсь.
Юркнул куда-то в шкаф, покопошился там, пошелестил бумагами и отвечает:
— Есть! писаль!
И с этим подает мне смятое письмо с рубцом от бечевки, которою была стянута пачка.
Это было письмо Фортунатова к предводителю моего уезда. Касающаяся до меня фраза заключалась в следующем: «Кстати, к вам, по соседству, приехал помещик Орест Ватажков; он человек бывалый за границей и наверно близко знает, как в чужих краях устраивают врачебную часть в селениях. Прихватите-ка и его сюда: дело это непременно надо свалить к черту с плеч».
— Да ведь предводитель, — замечаю, — этого письма не получил?
— Как же… нет, получил.
— Как же получил, когда оно здесь у вас?
— Да, да, да… он, стало быть, не получил.
Я простился и иду домой и вдруг узнаю из непосредственного своего доклада, что я уже сам путаюсь и сбиваюсь, что я уже полон подозрений, недоверий, что хожу потихоньку осведомляться, кто о чем говорил и писал, что даже сам читаю чужие письма…вообще веду себя скверно, гадко, неблагородно, и имя мне теперь… интриган!
Я встрепенулся и остолбенел на месте. Я испугался этого ужасного позорного имени, тем более что сам не мог дать себе отчета: слышу ли я это слово внутри себя или… или я даже изловлен в интриганстве и подвергаюсь позорному обличению.
Увы! это было так: глаза мои сказали мне, что я пойман.
Поймал меня тот щуковатый полицеймейстер, которого я видел у губернатора. Черт его знает, откуда он проезжал мимо квартиры злосчастного Дергальского, и по какому праву он, с самой возмутительной фамильярностью, погрозил мне, шутя, пальцем, и в силу чего он счел себя вправе назвать меня интриганом. Фуй, неужто же так чересчур легко запутаться и… даже падать? А ведь, как хотите, неуместная и бессмысленная фамильярность полицеймейстера не что иное, как признак весьма невысокого положения моих фондов. Когда же я их так уронил и чем именно? Это преглупо и предосадно.
Я возвратился домой в самом дурном расположении духа, но только что переступил порог, как сейчас же утешился: у себя я, сверх всякого ожидания, нашел генерала Перлова.
Глава восемьдесят вторая
Старик этот был мне теперь вдвое мил; я рассказал ему все свои недоумения и сюрпризы с такою полною откровенностью, с какою можно, рассказывать свои дела только сердечнейшему другу. Он все молчал и сосал янтарь своего черешневого чубука, изредка лишь отзываясь самыми короткими, но определительными выражениями. Губернатора назвал «свистуном», губернаторшу обругал нецензурным словом, про Дергальского сказал, что он «балалайка бесструнная», а Фортунатова похвалил: «этот, говорит, в кулаке из яйца цыпленка выведет»; а впрочем, обо всех сказал, что «все они вместе порядочная сволочь», и предлагал их повесить. Предводителя я уж, разумеется, не коснулся, но о полицеймейстере рассказал, как он нагло сейчас со мною расфамильярничался.
— Гвардейская привычка-с, — отвечает генерал. — Я их, этих господ, знаю: был и со мной такой случай, что их братия пробовали со мной фамильярничать, да ведь мне в кашу не плюнешь. Я еще тогда в маленьком чине служил. Мы не поладили как-то за картами. Мне денщик их говорит: «Не ходите, говорит, к нам больше, ваше благородие, а то наши господа хотят вас бить». Я ему дал на водку и прихожу и спрашиваю: «Правда ли, господа, будто вы хотите меня бить?» — «Правда», а их осьмеро, а я один. «Ну, как же вы меня будете бить, когда вас осьмеро, а я один?» — «А вот как», — отвечает сам хозяин да прямо меня по щеке. Я очень спокойно говорю: «Я этому, господа, не верю». Он второй раз. Я опять говорю: «Не верю». Он в третий; ну, тогда я взял его за ноги, взмахнул, да и начал им же самим действовать, и всех их переколотил и взял из-под скамьи помойный таз, облил их, да и ушел.
— Вы очень сильны.
— Нет, пудов двенадцать, я больше теперь не подниму, а был силен: два француза меня, безоружного, хотели в плен отвести, так я их за вихры взял, лоб об лоб толкнул и бросил — больше уже не вставали. Да русский человек ведь вообще, если его лекарствами не портить, так он очень силен.
«Ах, — думаю, — вот эта речь мне очень на руку», и спрашиваю: лечился ли он сам когда-нибудь.
— Как же-с, — отвечает. — Я в медицину верю, даже одного лекаря раз выпорол за ошибку, но я ведь женатый человек, так для женского спокойствия, когда нездоровится, постоянно лечусь, но только гомеопатией и в ослабленных приемах.
— Их приемы-то и вообще, мол, уж ослаблены.