Николай Лесков - Том 3
— Ну-с, — говорю, — о Парижской губернии, я полагаю, теперь нам уж не время думать, когда там Бисмарк и Мольтке хозяйничают*.
— А что же такое ваши Бисмарк и Мольтке?
— Гениальные люди.
— Вздор-с, мы всех поколотим.
Я усумнился и поставил на вид превосходное устройство немецких сил и образованность их военачальников.
— Вздор-с, — возразил генерал. — Пусть себе они и умны и учены, а мы все-таки их поколотим.
— Да каким же образом?
— Да таким образом, что они там своими умами да званиями разочтут, а мы им такую глупость удерем, что они только рты разинут. Где по их, по-ученому, нам бы надо быть, там нас никого не будет, а где нас не потребуется, там мы все и явимся, и поколотим, и опять в Берлин Дергальского губернатора посадим. Как только дипломатия отойдет в сторону, так мы сейчас и поколотим. А то дипломаты!.. сидят и смотрятся, как нарциссы, в свою чернильницу*, а боевые генералы плесенью обрастают и с голоду пухнут.
Глава семьдесят девятая
Я помолчал и потом тихо заметил генералу, что, однако, и дипломатических приемов огулом осуждать нельзя.
— Я и не спорю-с против этого, — отвечал генерал. — Я и сам дипломатии не отвергаю, но только я не отвергаю настоящей дипломатки, короткой. Ответь так, чтобы про твой ответ и рассказывать было нельзя. Со мною и самим бывали случаи, что я держался дипломатии. Я раз прихожу, не помню где-то в Германии, какого-то короля дворец хотел посмотреть. Ездил по Рейну, глядел, глядел на эти кирпичи, которые называют «развалинами», — страсть надоело. Дай на другое взгляну: наговорили про один дворец, что очень хорош и очень стоит, чтобы взглянуть, я и пошел. Прихожу-с; а там внизу пред самой лестницей сидит немец и показывает мне, скотина, пальцем на этакие огромные войлочные калоши.
— Это, мол, что такое?
— Надень, — говорит.
— Зачем же, мол, я их стану надевать?
— А затем, что без того, — говорит, — по дворцу не пойдешь.
— Ах ты, — говорю, — каналья этакая! Да я у своего государя не по такому дворцу, да и то без калош ходил, — а стану я для твоего короля шутом наряжаться!
— Ну, так вот, — говорит, — и не пойдешь!
А я плюнул ему в эти кеньги* и сказал:
— Ну, так вот, скажи же своему королю, что я ему в калоши плюнул!..
Справлялся после этого, сказали ли что-нибудь об этом королю? ничего не сказали. Так и присохло. Вот такой тон, по-моему, должна держать и дипломатия: чтоб плюнул кому и присохло! На нас, боевых генералов, клевещут, будто мы только как цепные собаки нужны, когда нас надо спустить, а в системе мирного времени ничего будто не понимаем. Врут-с! А опросите-ка… теперь вот все газетчики взялись за то, что в Польше одна неуклонная система должна заключаться в том, чтобы не давать полякам забываться; а я-с еще раньше, когда еще слуха о последней рухавке не было, говорил: закажите вы в Англии или в Америке гуттаперчевого человека, одевайте его то паном, то ксендзом, то жидом, и возите его года в два раз по городам и вешайте. Послушайся они этого моего совета — никто бы и не ворохнулся, и капли крови не было бы пролито. Да что и говорить!
Генерал махнул рукой и добавил:
— Хоть бы на будущее-то время послушнее были, да загодя теперь такую штуку припасли бы, да по Ревелю, да по Риге повозили немцем одетую, а то ведь опять, гляди, скоро понадобится немцев колоть. А мне, как хотите, мне немцев жалко: это не то, что гоноровое полячье безмозглое, — это люди обстоятельные и не перепорть мы их сами, они приятнейшие соотечественники нам были бы. Я, помню, сам в Остзейском крае два года стоял при покойном императоре*, так эти господа немцы нам первые друзья были. Бывало, ничего каналья и по-русски-то не понимает, а даже наши песни поет: заместо «по мосту- мосту» задувает:
Оф дем брике, брике, брике,Оф дем калинишев брике.
А нынче вон, пишут, и они уже «Wacht am Rhein»*[76] запели и заиграли. Кто же, как не сами мы в этом виноваты? Ну и надо теперь для их спасения по крайней мере хоть гуттаперчевую куклу на свой счет заказывать, да каким-нибудь ее колбасником или гоф-герихтом* наряжать и провешивать, чтоб над живыми людьми не пришлось этой гадости делать.
— А не находите ли вы, — опрашиваю, — опасности в том, что немцы проведали бы, что человек-то, которого вешают, сделан из гуттаперчи?
— Ну так что же такое, что проведали бы? Да им даже под рукою можно было бы это и рассказывать, а они все писали бы, что «москали всех повешали»; ученая Европа и порешила бы, что на Балтийском поморье немцев уже нет, что немцы все уже перевешаны, а которые остались, те, стало быть, наши. Тогда они после — пиши не пиши — никто заступаться не станет, потому что поляков уже нет, все перевешаны; за русских заступаться не принято, — и весь бы этот дурацкий остзейский вопрос так и порешился бы гуттаперчевою куклой.
— Куклой!.. ну, — говорю, — ваше превосходительство, теперь я уж даже не сомневаюсь, что вы это все изволите шутить.
— Полноте, сделайте милость! Вы меня этим даже обижаете! — возразил с неудовольствием генерал. — А с другой стороны, я даже и не понимаю, что вас так удивляет, что кукла может производить впечатление? Мало ли разве вы видите у нас кукол, которых все знают за кукол, а они не только впечатление производят, но даже решением вопросов руководят. Вы здешний?
— Да, здешний.
— И еще, может быть, в здешней гимназии обучались?
Я отвечал утвердительно.
— Ну, так вы не можете не знать господина Калатузова?
— Как же, — отвечаю, — очень хорошо его знаю.
— Дурак он?
— Да, не умен.
— Чего не умен, просто дурак. Я и отца его знал, и тот был дурак, и мать его знал — и та была дура и вся родня их были дураки, а и они на этого все дивовались что уже очень глуп: никак до десяти лет казанского мыла от пряника не мог отличить. Если, бывало, как-нибудь мать в бане в сторону засмотрится, он сейчас все мыло и поест. Людей сколько за это пороли. Просто отчаянье! До восемнадцати лет дома у гувернантки учился, пока ее обнимать начал, а ничему не выучился; в гимназию в первый класс по девятнадцатому году отдали и через пять лет из второго класса назад вынули. Ни к одному месту не годился, — а вон добрые люди его в Петербурге научили газету издавать, и пошло, и заговорили про него, как он вопросы решает. Вот вы его посмотрите: вчера был у меня; приехал в земство, гласным выбран ради своего литературного значения и будет голос подавать.
— Что же, — спрашиваю, — поумнел он хотя немножко, редакторствуя?
— Какое же поумнеть? Мыла, разумеется, уж не ест; а пока сидел у меня — все пальцами нос себе чистил. Из ничего ведь, батюшка, только бог свет создал, да и это нынешние ученые у него оспаривают. Нет-с; сей Калатузов только помудренел. Спрашиваю его, что, как его дела идут?
«Шли, — говорит, — хорошо, а с прошлого года пошли хуже».
«Отчего же, мол, это?»
«Запад, — говорит, — у меня отвалился».
«Ну, вы, конечно, это горе поправили?»
Думал он, думал:
«М-да, — отвечает, — поправил».
«Ну, и теперь, значит, опять хорошо?»
«М-да; не совсем: теперь восток отпал».
«Фу; — говорю, — какое критическое положение: этак все, пожалуй, может рассыпаться?»
Думал, опять думал и говорит, что может.
«Так нельзя ли, мол, как-нибудь так, чтобы и востоку и западу приходилось по вкусу?»
«М-можно, да… людей нет!»
«Что такое? — Удивился, знаете, безмерно, что уж даже и петый дурак, и тот на безлюдье жалуется. — Что такое?» — переспрашиваю, — и получаю в ответ:
«Людей нет».
«В Петербурге-то способных людей нет?»
«Нет».
«Не верю, — говорю. — Вы поискали бы их прилежнее, как голодный хлеба ищет».
«Искал», — отвечает.
«Ну, и что же? Неужели нет?»
«Нет».
«Ну, вы в Москве поискали бы».
«А там, — говорит, — и подавно нет. Нынче их нигде уж нет; нынче надо совсем другое делать».
«Что такое?» — любопытствую. Расскажи, мол, дура любезная, удиви, что ты такое надумала? А он-с меня действительно и удивил!
«Надо, — отвечает, — разом два издания издавать, одно так, а другое иначе».
Ну, скажите ради бога, не тонкая ли бестия? — воскликнул, подскочив, генерал. — Видите, выдумал какой способ! Теперь ему все будут кланяться, вот увидите, и заискивать станут. Не утаю греха — я ему вчера первый поклонился: начнете, мол, нашего брата солдата в одном издании ругать, так хоть в другом поддержите. Мы, мол, за то подписываться станем.
«М-да, — говорит, — в другом мы поддержим».
Так вот-с, сударь, — заговорил, выпрямляясь во весь рост, генерал, — вот вам в наш век кто на всех угодит, кто всем тон задаст и кто прочнее всех на земле водворится: это — безнатурный дурак!