Орнамент - Винцент Шикула
Эва, я сразу назову ее по имени, стоит у стола и разводит руками, не зная, как бы получше отблагодарить меня за эту весть. Старая хозяйка просит дать ей платок, видимо, опасаясь, что того гляди заплачет. Они расспрашивают меня обо всем. Из рук в руки тянут письмо, каждый хочет прочитать его сам. Я отвечаю одному, двоим, а то и троим одновременно.
Эвина мать немного поплакала, потом вспомнила, что надо бы меня чем-нибудь угостить. Спросила, обедал ли я, и, получив неопределенный ответ, стала снова накрывать на стол и носить еду. Но потом решила, что кухня годится лишь для своих, а гостю следует обедать в комнате, и меня погнали туда. В комнате только сейчас затопили. И хотя я ничего не сказал, все трое стали уверять меня, что это помещение очень быстро прогревается.
Эва взяла корзину и побежала за углем. По дороге заглянула на кухню и шепнула матери, чем еще можно меня угостить. Но той слушать было некогда, она бегала то с кастрюлей, то с тарелками. Суп был горячий, но хозяйка еще раз его подогрела, сказав, что сама любит, когда суп аж в желудке кипит.
— И не забудьте подсолить! — все напоминала она, хотя суп был уже доеден.
— И пирог-то такой простой! В следующий раз, как узнаю, что вы придете, получше приготовлю! — говорила она, давая мне понять, что я всегда буду у них желанным гостем.
Эва пришла с углем. Мне показалось, что, пробыв минуту на улице, она еще больше похорошела. Ее отец не хотел даже вставать из-за стола. Видимо, считал, что, приходясь Йожо дядей, он должен уделять мне внимания больше, чем другие, должен или говорить сам, или слушать меня. Вставал он только один раз, да и то не вышел из комнаты, а распорядился, чтобы жена налила вино не из маленькой, крайней бочки, а из большой, что стоит посередине, которую они собираются в феврале перелить. Когда старик снова уселся за стол, то и ему, и мне было ясно, что ни в каком другом месте обо мне не позаботились бы лучше.
Обед длился долго, поскольку мне приходилось во время него много пить и много говорить. Тем временем к ним пришел еще один гость, некий Гергович, тоже канальщик, из-за которого нам пришлось сменить тему. Он был старше Эвиного отца, зато в нем было много жизненной энергии. На первый взгляд он не выглядел общительным, его живость проявлялась в том, что все, о чем говорили другие, он слушал очень внимательно, и если надо было кивнуть, кивал раньше остальных и с той же готовностью мотал головой, если ему что-то не нравилось. Несколько раз, если говорили что-то смешное, он прыскал от смеха и говорил: — Та-ак! — Время от времени издавал нечто протяжное: — О-ой-да-а! — А раза два-три даже весь как-то передергивался и бил об пол обеими ногами, при этом раздавался звук, не содержавший никаких слогов.
Больше всех разговаривал Эвин отец. Он хотел, чтобы я узнал хоть что-нибудь об их селе. Говорил медленно, обстоятельно, время от времени подчеркивая то или иное слово. Одну мысль от другой не отделял, и то, что можно было бы сказать кратко, связывал в обширное целое.
— Это село, то есть — Бруски, известно в мире винодельческом, хотя на винных бутылках вы не увидите ни одной этикетки, которая носила бы его название, но все же известно оно потому, что в прошлом жило бурной и достойной зависти жизнью, то есть — завидной, если мы примем в расчет другие села, и бурной, если сравним то, что было, что имеем теперь и чего можем ожидать. На каждом шагу стояла корчма, и чужак, забредший сюда — а мы знаем, что таких людей было предостаточно — прибыл к нам будто нарочно, чтобы промотать свое имущество. Наш человек, напротив, если что-то скопил, не просвистывал, не спускал все на попойки и на карты, в кабак не ходил, а только дома посиживал, о виноградарстве и об иных полезных предметах возвышенно размышлял, пил из своего и не зависел от чужой лозы, что следует уже из вышесказанного; вина и фруктов, а также иных даров земли родится здесь в избытке. Наши местные ездили в Прешпорок[12] и в Вену продавать груши-маслянки, груши-выпивалки и шемендзии, в которых много извести, и потому они такие лежкие, однако больше всего возили виноград: страпак, кошут, цирифандель. И еще одну особенность следует упомянуть, особенность, про которую вы, человек молодой, наверняка даже и не слышали. Здесь, в этом селе, стал процветать, и, можно сказать, расцвел промысел перьевой — речь идет не о стальных перьях или карандашах, а о пере гусином и утином — и вам, человеку умному и здравомыслящему, это должно или могло бы показаться странным, поскольку в ближайших окрестностях нет ни реки, ни пруда, ни даже приличного ручья, а каждый — я, он, и сосед Герговича — держит только кур, а их перо ценности не имеет…
Гергович улыбнулся и сказал: — Сосед, расскажи ему о Никелихе, может, его это заинтересует.
Эвин отец поглядел на меня, и я кивнул.
— Расскажу, расскажу, — он тоже кивнул. — Я как раз про это и начал.
— Когда-то давно жила в Брусках некая Уйгелиха, жена Якуба Уйгели, которого все звали Никель — не как металл, а наподобие выражения «ни кола», «ни капусты», поскольку был он человеком бедным, и ему негде было даже капусту посадить. Дети множились, каждый год прибывало по одному, сам он только за голову хватался, а жена заставляла их почаще молиться, чтобы хоть на время молитвы оставляли ее в покое. Только как-то раз один из них вдруг прервал молитву и закричал: «Мама, скорее дай мне поесть, меня черт искушает!» Это дитя, бедняжка, такой усердной молитвой даже черта к себе приманило. «Что же я тебе дам, коли нет ничего?!» — говорит Уйгелиха. «Мама, ты должна мне дать», — твердит ребенок и топает ногами. Тут и остальные перестали молиться, и в хате уже не стало слышно людской речи, а только ойканье, визг и крики: «Ты должна, должна, должна…» Она перепугалась. «Раз должна, значит должна», — говорит. «Если уж вы так долго терпели, потерпите еще немножко! А ты, черт, прочь отсюда!» Взяла платок, вышла в поле, а черт следил за ней, да только ему нечем было ее соблазнить, поскольку случилось это в ту пору, когда на поле нет еще ни