Вера - Элизабет фон Арним
VI
После чего с Люси все было кончено – по крайней мере, на этот момент. Она утратила себя полностью. Уимисс целовал ее закрытые глаза и полуоткрытые губы, целовал такие родные, восхитительные стриженые волосы. Слезы его высохли или, скорее, были стерты маленькой дрожащей ладошкой. Уимисс победил смерть, мысли о смерти растворились в ощущении победы. Его настроение мгновенно изменилось, и когда она, повинуясь его приказу, открыла глаза, то едва узнала склоненное над нею лицо: это было лицо счастливого человека. Счастливого! Но как он может быть счастлив сейчас? Она смотрела на него, и хоть и была растеряна и смущена, чувствовала изумление.
А потом вдруг подумала, что это она сделала все это, она изменила его, и взгляд ее смягчился, в нем появилось благоговение, схожее с тем, с которым молодая мать впервые смотрит на свое новорожденное дитя. «Вот какой он, – шепчет себе молодая мать в святом удивлении, – и это сделала я, он целиком мой». Так и Люси смотрела на нового, сияющего Уимисса в удивлении, благоговении перед тем, что она сама совершила: «Вот какой он».
А Уимисс просто сиял. Он даже забыл о том, что когда-либо пребывал в унынии. Он обнимал саму Любовь, ведь никто и никогда не выглядел таким воплощением его представления о любви, как Люси, смотревшая на него снизу вверх, такая нежная, такая беззащитная, такая покорная. А после ужина, в сумеречном саду, пока мисс Энтуисл упаковывала свои пожитки – они уезжали ранним поездом, – Уимисс и Люси сидели на скамейке, не разделенные воротами, и Люси по своей собственной воле прижалась щекой к его сюртуку, устроилась, словно в надежном и безопасном гнездышке.
– Детка, детка моя, – шептал Уимисс в пароксизме страстной заботливости, сам, в свою очередь, испытывая родительские чувства. – Вам больше никогда, никогда не придется плакать.
Его раздражало, что их помолвка – Люси сначала не соглашалась на слово «помолвка», но Уимисс, крепко обняв ее, сказал, что очень хотел бы знать, каким еще словом она может описать свое положение, – его раздражало, что их помолвка должна оставаться в тайне. Ему хотелось кричать о своей славе и гордости на весь белый свет. Но из-за трагических обстоятельств и траура даже Уимисс признавал, что это невозможно. Обычно он отбрасывал слово «невозможно» как несущественное, когда дело касалось препятствий между ним и малейшим из его желаний, однако память о дознании, как и о физиономиях так называемых друзей, еще была слишком свежа. А уж какие физиономии состроят эти так называемые друзья, если всего лишь через две недели после гибели Веры он сообщит им о помолвке, мог представить даже Уимисс, богатым воображением не отличавшийся. Что же касается Люси, то она, все еще в потрясении сначала от его слез, а потом от его радости, не могла трезво судить ни о чем. Она уже и не знала, ужасно ли предаваться любви в разгар скорби, или это, как утверждал Уимисс, суть естественное и прекрасное самоутверждение жизни. Ничего она больше не знала, кроме того, что они, жертвы кораблекрушения, спасли друг друга и что вот сейчас от нее ничего не требуется, никаких усилий, вообще ничего, кроме как сидеть, склонив голову на его грудь, пока он называет ее своей крошкой и нежно, чудесно целует ее закрытые глаза. Она не могла думать; ей не нужно было думать; о, она так устала – а рядом с ним были отдых и покой.
Но когда он ушел к себе в гостиницу, и в следующий проведенный без него день в поезде, и в первые несколько дней в Лондоне ее начали терзать сомнения.
То, что она встретила любовь, то, что она, как настаивал Уимисс, была помолвлена, хотя еще и недели после смерти отца не прошло, и кто-то мог бы назвать это святотатством, ее не особенно беспокоило. Этим она ни в коей мере не оскверняла памяти об отце, не умаляла своей бесконечной к нему любви. Он первым порадовался бы, что она нашла покой и защиту. Ее беспокоило то, что Эверард – а Уимисс, оказывается, крещен был Эверардом – был способен думать о новой любви и новом браке вскоре после того, как его жена погибла столь ужасно, на его глазах, он же первым выбежал и увидел…
Она обнаружила, что вдали от него не в состоянии прогнать эти мысли. Они возвращались и возвращались, а почему – сама она понять не могла. Пока он был рядом, она впадала в оцепенение, глаза закрывались, мысли куда-то исчезали, после потрясений и мук той недели она просто отдавалась блаженству этого полубессознательного состояния, успокоительного и ласкового; и только когда от него стали приходить первые письма, простые, полные любви, принимающие ситуацию такой, какая есть, такой, какой ее предложила жизнь и смерть, письма, в которых не было тревожных вопросов, мрачных сомнений, оглядок на прошлое, но было трогательное, благодарное принятие настоящего, она постепенно пришла к спокойствию, что, в свою очередь, и успокаивало, и изумляло тетушку. Его письма были такими понятными. В письмах отца, в письмах его друзей было слишком много сложных размышлений и тонких иносказаний. А у него даже почерк был круглый, неспешный, как у школьника. Люси и раньше его любила, но теперь она в него влюбилась еще и из-за этих писем.
VII
Мисс Энтуисл обитала в узком домишке на Итон-террас. Это был типичный небольшой лондонский дом: с улицы вы сразу попадаете в столовую, затем поднимаетесь наверх – гостиная, еще один лестничный пролет – спальня и гардеробная, и венчает все это комната служанки и ванная. Для одного человека вполне достаточно, для двоих – непросто. До такой степени непросто, что у мисс Энтуисл никто и никогда не гостил, а теперь из гардеробной вынесли ее наряды и шляпки, деть их было некуда, и они безвольно свисали с перил или набрасывались на Люси из-за дверей в ванную.
Но никто из Энтуислов никогда не стал бы роптать по такому поводу. Для друзей они были готовы на все, что уж говорить о дорогой племяннице, и тетушка была бы только счастлива, если бы племянница согласилась занять спальню, а она, тетушка, перешла бы в гардеробную – уж она-то знает, каково это, спать в гардеробной.
Люси, понятно, только улыбалась на это предложение, аккуратно устроилась в гардеробной, и первые недели их траура, которых мисс Энтуисл опасалась, причем опасалась за