Парад планет - Евгений Филиппович Гуцало
Ну а уже коли речь зашла о Хоме-чудотворце, то, понятное дело, случай с Одаркой Дармограихой — не исключение, и как тот ленивый вол все валит на занозы, так и нам уже пристало бы, наверное, повернуть разговор на тему о красе и силе украинского слова, вычеканенного устами грибка-боровичка. А чтобы не было упреков, будто Хома-де стал больше отдаваться чудотворной деятельности, чем своей работе на ферме, заявляем, что чудотворную работу он выполнял, так сказать, на общественных началах, а весь пыл своей души и неугасимое рвение приберегал, как и всегда, для ударного труда на животноводческой ферме.
Так вот, о долгожителе Гапличке. О том деде, который в колхозе «Барвинок» к каким только бугаям ни бывал приставлен, чтобы присматривать за ними. Помнится, в молодые годы он начинал работать еще при безымянных бугаях, а уже позднее работал при бугаях с именами историческими — при Нероне, при Наполеоне, при бугае Бисмарке, а еще при Империализме. Когда последний бугай вышел в тираж и яблоневская колхозная и индивидуальная животина вкусила материнских утех от пробирки, то есть от искусственного осеменения, дед Гапличек вышел на пенсию. Вышел на пенсию, но все же до конца так и не понял преимуществ такого прогресса в животноводстве, а, не поняв, решил, что унизили его мужское достоинство. А раз унизили мужское достоинство, и нравом он переменился: если б теперь, к примеру, и купил своей бабке башмаки, а они б оказались маловаты — отнял бы старенькой пальцы, и делу конец. А еще Гапличек впал в глубокое раздумье вот на какой предмет: «Десятку пропить или штаны купить? В лихой час выпить квас, а как увижу пиво, пройти или не пройти мимо? Почему оно иной раз ни пьется, ни льется, ни в чарке не остается?»
Видно, эти думы очень тяжело давались долгожителю деду Гапличку: как-то, выходя от буфетчицы Насти, дедок прямо за порогом и свалился под грузом этих мыслей, ноги подкосились. Народ яблоневский полагал, что долгожителю, видно, на земле лучше думается — близко или далеко пьяному до Киева, хорошо ли дуть, если дадут, простит ли дурной пьяному. А Гапличек как упал за порогом чайной, так и не поднимается час, другой, третий. Наконец яблоневский люд заволновался. Кто-то поднял дедовы веки — зрачки неживые. Кто-то потрогал пульс — никакого пульса.
А шел мимо чайной Хома неверный да лукавый, разглядел долгожителя Гапличка в бурьяне.
— Была ложка, помело, да и то из дому унесло, — произнес грибок-боровичок, сразу сообразив, что за происшествие здесь произошло. — Ах чтоб его пиявки выпили! Как умер, так будто и не был…
И засучив рукава, принялся прямо на глазах у всех воскрешать из мертвых задубевшего долгожителя. И пока воскрешал — хоть бы одним пальцем коснулся покойника, хоть бы кончиком мизинца! Только словами, только большой силой духа, которую вкладывал в каждое слово, потому-то и были они сильнее любого колдовского зелья.
Хома неверный да лукавый притопывал вокруг неподвижного долгожителя Гапличка, приговаривая:
— В огороде жердина, на жердине домовина, а в домовине уместилась людей половина. А еще там сидела сижуха в семи кожухах и сильно мерзла, а кто на нее смотрел — душою холодел. А вот — из воды растет, на воде сидит, в воду глядит, а там дед над водою шелестит бородою.
Яблоневский люд дружно повторял вслед за грибком-боровичком:
— Домовина, людей половина… сижуха в семи кожухах… дед над водою шелестит бородою…
А поскольку долгожитель Гапличек как припал к земле, так и не шевелился, Хома чем дальше, тем все пуще заводился-заговаривался:
— В лесу выросло, на трубе высохло, пришло в село — людьми натрясло. Тогда явор зашумел, баран заблеял, вокруг носа увилося, а в чрево не попало.
Глаза у яблоневских жителей от натуги уже на лоб лезли, словно коты, что на стреху от собак карабкались:
— Людьми натрясло… явор зашумел, баран заблеял… вокруг носа увилося, а в чрево не попало!
Заклинание вслед за старшим куда пошлют повторяли трактористы и шоферы, которые оказались поблизости, яблоневская трудовая интеллигенция, которая не прошла равнодушно мимо, школьники, что охотно прогуливали уроки в школе, а также и веселые посетители Настиной чайной, те самые посетители, что, во-первых, горилки и в рот не берут, во-вторых — потому что и день будто бы не такой, в-третьих — по две бутылки каждый из них уже выдул, рукавом как следует закусивши. Все старались, будто имели такие голоса богатые, как пес — рога рогатые. Ибо, ясное дело, взявшись за гуж, никто не хотел сказать, что недюж, потому и мычали и хакали, как волы в борозде, потому-то с них пот, как горох, катился, потому-то им некогда было и лоб утереть. Ибо, видать, дело уже было за малым, долгожитель Гапличек должен был вскоре очухаться.
— Белое, как снег, мнется, как мех, а в воде гибнет. Не вареник, не вареница, а в кипятке вертится. И когда же, наконец, триста галок да пятьдесят чаек да пятнадцать орлов хотя бы одно-единственное яичко снесут? И когда же, наконец, триста шестьдесят пять чаек, пятьдесят два орла, двенадцать голубей одно-единственное яичко снесут? И когда же птица о двенадцати ногах одно яичко снесет?
Хома заклинал так усердно, так устрашающе, что походил на того запряженного волка, на котором черт пашет, на хлеб надеясь. И народ яблоневский, заклиная, ни о чем больше и не думал — ни о том, что золотом зайца не остановишь, ни о том, что серебро — чертово ребро. Казалось, что Хома вот-вот от изнеможения свалится с ног и часть народа тоже попадает.
— Триста галок, пятьдесят чаек, пятнадцать орлов!.. Триста шестьдесят пять чаек, пятьдесят два орла, двенадцать голубей!.. Птица о двенадцати ногах одно яйцо снесет!
Эти заклинания, этот шум и гам могли бы и мертвого пробудить — и того, что отдал богу душу и ноги протянул, и того,