Даниил Гранин - Неизвестный человек
...Тон Усанков выбрал сочувственный, произошла глупость, с кем не бывает, не сдержался, Клячко спровоцировал, все понятно, Ильин считал, что благородно поступает, признался, очистился и всякое такое. На самом же деле он подыграл Клячко, выручил его. С анонимкой бороться сложно, если же автор известен, тогда все проще, можно его оклеветать, мол, мстит, склочник, псих, распутник. Метод отработан. Станут заниматься не письмом Ильина, а самим Ильиным. Анонимщик, тот неуязвим, его не ухватишь, не опорочишь. Теперь, когда Ильин подставился, в ход пойдут самые подлые средства. Клячко бандит, он признает только силовые приемы...
Получалось логично, убедительно, но Усанкову казалось, что все его слова бессмысленны.
- Поскольку мы ввязались в войну, то надо уметь и отступать. Сплошных удач не бывает.
- На войне тоже должны быть правила, - сказал Ильин. - Их нельзя переступать.
- Раньше ты мог. Написал ведь анонимку. И неплохую. Две недели назад. И нате, все испортил. Чего тебя укусило?
- Стыдно стало. Мне теперь все чаще стыдно. Стыдно и то, что раньше стыдно не было. - Ильин оживился. - Куда ни погляжу, стыдно. Как мы разговариваем между собой. Как врем. Кого ни слушаю, стыдно. Кругом ненависть. Главного моего обидел Клячко. Понятно. Он ненавидит Клячко. Клячко - его. Ты - Клячко. У тебя борьба с Клячко стала целью. Все борются, все готовы на все идти. Все жаждут отомстить, разоблачить, и чем дальше, тем злее. Это же капкан.
В их среде считалось неприличным заводить такие разговоры. Интеллигентская дребедень, стыд, совесть, непохоже все это было, несвойственно Сергею Ильину, который для Усанкова был человеком дела прежде всего. Их гордость и преимущество состояли в том, что они не выступали с речами, не занимались политикой, философией, они вкалывали. Плохо ли, мало ли, но они оборудовали цеха, обеспечивали электропроводом, моторами, двигателями бумажные комбинаты, печатные машины...
Он вспомнил свой недавний разговор с американским фирмачом. Обсуждали условия стажировки. Усанков, несмотря на свой плохой английский, понимал этого красноносого верзилу с первых слов, все решалось просто, быстро, куда проще и приятнее, чем со своими министерскими боссами. Американец говорил "о'кей", как прихлопывал печатью свою подпись, и Усанков понимал, что этого "о'кей" совершенно достаточно. От американца исходило добродушие и дивное ощущение хозяина, он сам распоряжался собою, своим делом, и это был не просто хозяин своего небольшого бизнеса, это был еще и главный человек страны, потому что такие, как он, хваткие, практические люди были в чести, от них зависела деловая жизнь, и они могли выложиться во весь свой талант, показать всю свою силу, ловкость, сообразительность. А мы возимся друг с дружкой, барахтаемся, связанные по рукам и ногам, и кичимся своими нравственными терзаниями, без них ты не интеллигент.
- ...высший суд существует не только для верующих. Для нас тоже. Суд потомков - это же загробный суд.
- Ты что, верующим стал?
Ему хотелось смутить Ильина, но Ильин ответил доверчиво:
- Стал бы, да никак не получается.
Женщина рыжеволосая, гладко зачесанная, сойдя с паперти, обернулась, трижды перекрестилась. Низкое солнце вспыхнуло в ее волосах, словно огнем обдало и осветило тайную красоту ее лица. Усанков подумал, что вот так крестились и сто, и триста лет назад, когда не было этого собора, не было еще Петербурга, и через сто лет люди будут так же истово креститься, несмотря на космические станции и компьютеры.
- Зайдем? - сказал Ильин, и Усанков неожиданно согласился.
В церкви было немного народу. Служба кончалась. Наверху было светло, внизу горели свечи, в притворах темно поблескивало серебро окладов, белели кружевные салфетки. Священник читал молитву, и этот хрипловатый голос, запах ладана, каменные плиты пола всколыхнули что-то давнее, детское в душе Усанкова, чья-то рука ему припомнилась, рука на его плече и такой же голос, он ребенком стоит, ему ничего не видно, только когда все кланяются, опускаются на колени, открывается золотое сияние. Невесть когда это было и невесть где, может, в их деревенской церкви, но что-то очнулось в нем, какая-то теплая печаль как сожаление об этом забытом детском чувстве восторга и какого-то благоговения, когда он тоже молился вместе с бабкой. О чем молился? Просил ли он что, просто повторял таинственные слова или шептал, поверяя что-то свое... Господи, как давно это было, ужаснулся Усанков и увидел свою жизнь законченной и время, когда не будет ни Ильина, никого из друзей, ни жены и самого его не будет. Время это выглядело странным, пустынным, что-то в нем должно было, конечно, остаться от Усанкова, как от деда остались в памяти наигрыш на балалайке и несколько частушек, ничего больше детская память не сохранила. Почти от каждого что-то остается. Правнукам достанется смутное предание о чиновнике, который с кем-то там боролся, с каким-то прохиндеем, потратил на это годы и сам погряз. Гордости от такого предка не будет. Ничем он не прославился. Интриги, пустые хлопоты, в общем и целом, сочтут, что все те деятели друг друга стоили, довели страну до ручки. Все лгали, обманывали, сцепились, не разобрать, кто за что, кто прав, кто виноват - одна шайка-лейка. А ведь того Игоря Усанкова природа кое-чем наградила, да все так и пропало.
Впереди у колонны стоял Ильин, каменно неподвижный, ушедший в себя. Голову наклонил, смотрел в пол, словно на похоронах, словно в почетном карауле застыл.
Высокие женские голоса пели "Господи, помилуй". Голоса были слабые, и это было чем-то трогательно. "Господи, помилуй" повторяли они то часто и быстро, то протяжно, вкладывая в слова эти мольбу и надежду. "Господи, помилуй", - невольно стал повторять Усанков, представляя свои похороны, гроб, оббитый шелком, кружевами, впрочем, бумажными, да и шелк не шелк, только цветы настоящие. Гражданская панихида, речи, все тоже искусственное, потому что никто не будет знать об истинном замысле жизни Игоря Усанкова, так и не успевшего... Как детективный роман без развязки. Все заподозрены, все под следствием... "Господи, помилуй!" - повторял Усанков, ужасаясь несправедливости такого конца. "Господи, помилуй" - уже всей душой обращался он, глядя в пронизанную дымными лучами высоту купола.
Нагретый свечами воздух струился, темные лики икон дрожали, шевелились, как живые. Опрятно начищенная бронза отражала крохотные огни, все кругом золотисто мерцало. "Господи, помилуй меня, пока не свершится задуманное!"
Рядом явственно кто-то шептал:
- Господи всемогущий, спаси нас!
Это не мог быть Ильин. По лицу Ильина видно было, что он ни о чем не молил, не просил, он слушал это песнопение, вдыхал эти запахи, куда-то уплывал, растворяясь в этом неярком блеске.
Усанкову стало жаль и его, Ильина, не понимающего, что его ждет. Господи, помилуй и его, подумалось Усанкову, помилуй и вразуми. Именно вразуми, ему нравилось это слово, пусть Господь вразумит его, иначе придется его убрать с дороги. Хоть бы он убоялся...
Они спустились в церковный садик. Тонкую ограду украшали стволы старинных пушек. На одном из дубов чирикали, верещали воробьи. Все ветки были усыпаны ими. Ильин смотрел на это кричащее дерево, блаженно улыбаясь.
- Ну как, поехали? - сказал Усанков. - Время-времячко идет.
- Ты помнишь того поручика? - спросил Ильин.
Усанков помедлил, разгадывая смысл вопроса.
- Помню, - сказал он решительно.
- И считаешь, что я не похож?
- Нисколько.
- Да... Слишком поздно мы встретились с ним, - добавил Ильин.
- Он к тебе не имеет отношения.
- Может быть... Теперь это не важно, - сказал Ильин. Он порылся в кармане, извлек смятый конверт. - Бери.
Усанков сразу узнал свое письмо, вспомнил, как не хотел писать его, словно предчувствуя.
Жест, с которым Ильин протягивал ему письмо, выглядел барственно, словно милостыню подавал. Надо было бы пожать плечами тоже свысока. Вместо этого схватил его, будучи не в силах удержаться, тут же развернул, проверяя, не копия ли, все это поспешно, постыдно, обрадованно.
- Чего-то вы раздобрились, ваше благородие, - сказал с ненавистью к себе и еще больше к Ильину.
- Бери, бери. И не бойся. Ничего с тебя не спрошу.
- Ах ты, благодетель грошовый, что ты из себя строишь? Я-то знаю тебе цену, распиндяй ты... - Усанков выругался, не сумев сдержать себя. - У тебя и вправду мания. Кто боится, кто? Ты боялся, слабак ты, себе не поверил. Без моего письма не мог. Свидетель тебе нужен был. Дохлая у тебя вера, на моей бумажке заторчала, - он с яростью стал рвать письмо, складывал и рвал, складывал и рвал. - Все! Другого свидетельства не будет!
- Вот и хорошо, - равнодушно сказал Ильин.
Они молча и быстро ходили вдоль паперти. Усанков старался справиться с собой. Обижаться, ссориться - все это давно не применялось в деловых отношениях, это была непозволительная роскошь, да и бесполезная. В конце концов, Ильин заслуживал благодарности.