Лев Тимофеев - Играем Горького
Квартиру не конфисковали только потому, что Ларкин папа (человек засекреченный, то ли летчик-испытатель, то ли физик-ядерщик) написал заявление, что это он дал дочери денег на покупку квартиры, к которой "этот подонок и отщепенец, заслуживающий самого строгого наказания", не имеет никакого отношения. Дело, действительно, могло обернуться весьма серьезно, поскольку на одной кассете обнаружилось записанное с эфира интервью Солженицына: для себя писал, не для продажи, и намеревался, прослушав пару раз, тут же стереть, но не успел.
"Надо бы пустить тебя по семидесятой - "антисоветская агитация и пропаганда", - семь и пять "по рогам" (то есть ссылка), но пожалели молодого и зеленого", - врал следователь-гэбэшник. К тому времени Протасов уже почти полгода смотрел на мир сквозь портянки, развешанные для просушки в камере, где на двадцать спальных мест было прописано полсотни зэков, из которых десять болели туберкулезом, а еще пятерым нужна была срочная психиатрическая помощь, - и хорошо усвоил, что здесь никто никого никогда не жалеет. Он уже понимал, что начальство по-своему правильно рассудило: из фарцовщика средней руки не следует создавать еще одного "мученика совести". Его приговорили хоть и по максимуму, но всего лишь за спекуляцию, правда, в особо крупных размерах.
Но в "мученики совести" он все-таки попал: дело заметили и взяли на свой учет диссиденты-правозащитники (Лара, молодец, развернула тихую, но настойчивую активность и кому нужно дала знать) и внесли в списки узников совести - как пропагандиста и распространителя свободной песни. Даже академик Сахаров будто бы вставил его имя в какое-то свое заявление. Об этом ему уже на зоне сообщил Глина Пуго, который имел доверительные отношения с лагерным начальством.
После первых недель растерянности в тюрьме Протасов быстро понял, что быть советским заключенным - это совсем не трагедия, а всего только особенный образ жизни или даже особенная профессия. Профессия, к слову, не из последних: именно она сделала всемирно известными Солженицына, Щаранского, Буковского и многих, многих других. Когда тебе двадцать пять и ты прочитал и "Архипелаг", и Евгению Гинзбург, и Надежду Мандельштам, и кипу другого диссидентского самиздата, знаешь по именам всех дикторов "Свободы" и у тебя у самого есть немалые литературные амбиции, не нужно быть семи пядей во лбу, чтобы понять, что твое трехлетнее тягало, твоя прогулка по лагерям и тюрьмам рано или поздно пойдет тебе на пользу.
"Есть люди, которые сидят за дело и для дела, - философствовал тогда Глина Пуго - тертый, козырной, самый авторитетный человек на зоне. - А есть люди, которые сидят без дела. Вот ты, Ляпа, сидишь без дела. Кому ты там в пивной вилку в жопу воткнул? (Они когда-то жили в одном городе, и Глина знал Ляпу еще мальчишкой, комсомольским поэтом.) А есть такие, для которых сидеть - это и есть дело. Мы с Маркизом сидим, потому что нам надо сидеть для дела надо. Для завтрашнего дела. Сегодня наше место именно здесь. Здесь мы делаем свое будущее".
Глину взяли по подозрению в организации убийства какого-то крупного цеховика (подпольное производство трикотажа), но повесить на него эту "мокруху" толком не сумели, дело слепили на скорую руку и подкрепили, смешно сказать, какой-то ржавой волыной и "корабликом", спичечным коробком с травкой, - и то, и другое менты на всякий случай подбросили ему в машину. Просто пора пришла: в области его влияние к тому времени чуть ли не сравнялось с влиянием секретаря обкома. Он и сам понимал, что малость зарвался, и был доволен, что все закончилось лагерем: могли и шлепнуть где-нибудь в подворотне...
А все-таки жалко расставаться с Глиной. Протасов, хоть и был моложе, всегда относился к нему немного свысока, как старший к младшему, что, в общем-то, соответствовало тому месту, которое сам Глина отвел в своей жизни удачно подвернувшемуся под руку Маркизу: быть наставником и помощником в продвижении его, Глины, в круг респектабельных граждан. Маркиз был одаренным и внимательным педагогом и много работал со своим воспитанником, стараясь передать все, что сам начитал в молодости. Но, надо сказать, и Глина щедро платил добром. На зоне неизбежные мелкие стычки с отмороженными зэками не имели для Протасова сколько-нибудь серьезных последствий прежде всего потому, что все знали: он - друг Глины. И после лагеря Глина немало помогал, например, когда Протасов поднимал газету и издательство. Кредитами помогал, бывало, посылал своих людей, если протасовские должники пытались зажать деньги, рекламой снабжал и оплачивал ее щедро. Полтора года назад Глина сам вызвался помочь и с гостиницей. "Гостиница - какое-то теплое, доброе дело, да? Аристократическое: герб, вензель. Назови ее "Маркиз Д'Арбат". Как-то все это кучеряво смотрится", - сентиментально расслабившись, говорил он Протасову. И не было никакого сомнения, что эта благожелательность была искренней. Что же потом-то случилось?..
"На Яна Арвидовича Пуго за последние полгода, по сути дела, нет ничего нового, а что было раньше, вы отказывались смотреть: он же наш, то есть ваш, друг и партнер", - громко дыша в телефонную трубку, говорил завотделом досье, человек сильно пьющий и не совсем здоровый. Он знал цену себе и своей базе данных и от этого присвоил право быть несколько хамоватым с потребителями, даже если это начальство. "А вот теперь будем смотреть внимательно и подробно", - сказал Протасов.
Настя
Дожив до преклонного возраста, Телкина квартирная хозяйка Анастасия Максовна сохранила по-детски наивную способность мечтать. Она и раньше всегда жила мечтами. Большую часть своей жизни, лет до пятидесяти, она по-девичьи пылко мечтала о большой любви, которая изменит ее одинокую и довольно однообразную жизнь музейного экскурсовода. Увы, накопив в личной жизни богатый опыт проб и ошибок, пропустив через свою широкую и низкую тахту с полдюжины любовников, всегда плативших ей черной неблагодарностью за доброту и матерински нежную заботу (один из них и впрямь был очень похож на Пастернака и даже писал стихи), весьма болезненно пережив случившиеся в должный срок возрастные изменения женской физиологии (после чего мечтательная тяга к мужчинам несколько утратила свою остроту), она в конце концов поняла, что девичьим надеждам уже вряд ли сбыться.
Едва расставшись с мечтами о любви, она тут же всецело предалась мыслям о духовном, горнем, возвышенном. С печалью и состраданием стала думать о заблуждении покойных родителей, проживших жизнь большевиками и атеистами, и в пятьдесят крестилась. Чтобы не выгнали с работы, крестилась не в церкви, где настоятели обязаны были доносить о каждом обращенном, а у опального священника Дмитрия Дудко: по договоренности ездила к нему домой, в одной рубахе стояла в тазике, и батюшка поливал ей голову из кружки. В последующие несколько лет она не пропустила ни одной обедни в ближайшей к дому церкви Ильи Пророка, регулярно исповедовалась и причащалась, постоянно читала Евангелие.
Она хотя и верила без сомнения, но, исповедуясь, каждый раз должна была признаваться, что некоторые догматические принципы понимает по-своему, не так, как принято в церкви. Ей, например, совершенно чужда была мысль о том, что "Царствие Божие в нас самих есть". Царствие Божье представлялось ей какой-то фантастически прекрасной, потусторонней реальностью, заглянуть в которую или даже приобщится к интригующим тайнам которой хоть и трудно, но можно - даже не выходя из своей арбатской квартиры. Надо только искренне молиться о даровании такой благодати. И она молилась, нескромно мечтая, что Господь когда-нибудь обратит на нее особое внимание, сам явится ей или даст возможность пережить какое-либо иное чудо, которое яркими красками расцветит ее однообразную жизнь, и она навсегда выбьется из монотонной повседневности, ощутит себя причастной к истинному Царствию Божьему. Когда она на исповеди начинала говорить об этих соблазнительных мечтаниях, престарелый батюшка не вполне понимал, о чем женщина толкует, и, справившись, не прелюбодействует ли она, не таит ли злобу на ближнего и регулярно ли читает "Отче наш", допускал к причастию.
Наивное ожидание, что ей вот-вот явится сам Господь (так девочка-подросток у театрального подъезда с безнадежным упорством ждет появления любимого актера, давно уехавшего веселиться с друзьями), долго составляло содержание ее жизни - по крайней мере до тех пор, пока ее лучшая подруга Ядвига, работавшая в театральном институте и потому имевшая широкий круг знакомств среди деятелей сцены, не привела ее на спиритический сеанс, который устраивали три столетние актрисы. Опрятные и интеллигентные старухи, одетые в одинаковые серые платья с одинаковыми тщательно накрахмаленными кружевными воротниками, жили вместе в одной комнате большой коммунальной квартиры. Они были настолько стары, что хорошо помнили Станиславского и даже дореволюционные собрания спиритов у присяжного поверенного Н., владевшего некогда домом, где всю жизнь прожила Анастасия Максовна.