Максим Горький - Том 14. Повести, рассказы, очерки 1912-1923
Но всё это говорилось равнодушно и — больше для порядка, чем из желания разогнать нас; он грузно опускался на пол рядом с нами, благосклонно разрешая:
— Ну, читай, читай! И я прислушаю, авось умный буду… Павелка, — налей-ка чаю мне!
Цыган шутил:
— Мы тебя, Василий Семёныч, чайком попоим, а ты нас — водчонкой!
Хозяин молча показывал ему тупой, мягкий кукиш. Но иногда, выходя к нам, он объявлял каким-то особливым, жалобным голосом:
— Не спится, ребятишки… Мыши проклятые скребут, на улице снег скрипит, — студентишки шляются, в магазин — девки заходят часто, это они — греться, курвы! Купит плюшку за три копейки, а сама норовит полчаса в тепле простоять…
И начиналась хозяйская философия.
— Так и все: не дать, абы взять! Тоже и вы — где бы сработать больше да чище, вы одно знаете, скорее бы шабаш да к безделью…
Пашка, как глава мастерской, обижался и вступал в бесполезный спор:
— Ещё тебе мало, Василий Семёнов! И так уж ломим работу, чертям в аду подобно! Небойсь, когда сам ты работником был…
Таких напоминаний хозяин не любил: поджав губы, он с минуту слушал пекаря молча, строго озирая его зелёным глазом, потом открывал жабий рот и тонким голосом внушал:
— Что было — сплыло, а что есть, то — здесь! А здесь я — хозяин и могу говорить всё, тебе же законом указано слушать меня — понял? Читай, Грохало!
Однажды я прочитал «Братьев-разбойников», — это очень понравилось всем, и даже хозяин сказал, задумчиво кивая головою:
— Это могло случиться… отчего нет? Могло. С человеком всё может быть… всё!
Цыган, угрюмо нахмурясь, вертел папиросу между пальцев и ожесточенно дул на неё, Артюшка, неопределённо усмехаясь, вспоминал отдельные стихи:
Нас было двое: брат и я…Нам, детям, жизнь была не в радость…
А Шатунов, глядя в подпечек и не поднимая головы, буркнул:
— Я знаю стих лучше…
— Ну, — скажи, — предложил хозяин, насмешливо оглядывая его длиннорукое, неуклюжее тело. Осип сконфузился так, что у него даже шея кровью налилась и зашевелились уши.
— Кажись, — забыл я…
— Не ломайся, — сердито крикнул Цыган. — Тянули тебя за язык?
Артюшка подзадоривал Осипа:
— Лучше? Ну-ка, ахни! Мешок…
Шатунов беспомощно и виновато взглянул на меня, на хозяина и вздохнул.
— Что ж… Слушайте!
Как раньше, глядя в подпечек, откуда торчали поломанные хлебные чашки, дрова, мочало помела, — точно непрожёванная пища в чёрной, устало открытой пасти, — он глухо заговорил:
Ой, во кустах, по-над Волгой, над рекой,Вора-молодца смертный час его настиг.Как прижал вор руки к пораненной груди, —Стал на колени — богу молится.— Господи! Приими ты злую душеньку мою,Злую, окаянную, невольничью!Было бы мне, молодцу, в монахи идти, —Сделался, мальчонко, разбойником!
Он говорил нараспев и прятал лицо, всё круче выгибая спину, держа себя рукою за пальцы ноги и для чего-то дёргая её вверх. Казалось — он колдует, говорит заклинание на кровь.
Жил для удальства я, не ради хвастовства, —Жил я — для души испытания,Силушку мотал, да всё душеньку пытал:Что в тебя, душа, богом вложено,Что тебе, душа, дано доброгоОт пресвятыя богородицы?Кое семя в душеньку посеяноДеймоновой силою нечистою?
— Дурак ты, Оська, — вдруг встряхнув плечами, сказал хозяин злым, высоким голосом, — и стих твой дурацкий, и ничем он на книжный не похож, — соврал ты! Пентюх…
— Погоди, Василий Семёнов, — грубовато вступился Цыган, — дай ему кончить!
Но хозяин возбуждённо продолжал:
— Всё это — подлость! Туда же: душенька, душа… напакостил, испугался да и завыл: господи, господи! А чего — господи? Сам — во грехе, сам и в ответе…
Он нарочито — как показалось мне — зевнул и с хрипотцой в горле добавил:
— Душа, душа, а и нет ни шиша!
По стёклам окна мохнатыми лапами шаркала вьюга, — хозяин, сморщившись, взглянул на окно, скучно и лениво выговаривая:
— По-моему — про душу тот болтает, у кого ума ни зерна нет! Ему говорят: вот как делай! А он: душа не позволяет или там — совесть… Это всё едино — совесть али душа, лишь бы от дела отвертеться! Один верит, что ему всё запрещено, — в монахи идёт, другой — видит, что всё можно, — разбойничает! Это — два человека, а не один! И нечего путать их. А чему быть, то — будет сделано… надо сделать — так и совесть под печку спрячется и душа в соседи уйдёт.
Он тяжко поднялся на ноги и, ни на кого не глядя, пошёл в свою комнату.
— Ложились бы спать… Сидят, соображают. Туда же… душа!.. Богу молиться — очень просто, да и разбойничать — не велик труд, нет, — вы, сволочь, поработайте! Ага?
Когда он скрылся за дверью, шумно прихлопнув её, — Цыган попросил Шатунова, толкнув его:
— Ну, говори!
Осип поднял голову, осмотрел всех и тихо сказал:
— Врёт он.
— Кто — хозяин?
— Он. Есть в нём душа, и беспокойно ей. Я — знаю!
— Это дело не наше… Ты, знай, говори своё-то!
Осип вздрогнул, вылез из приямка и, встряхнув большой своей башкой, не спеша пошёл прочь.
— Запамятовал я…
— Ври!
— Право. Спать иду.
— Эх ты… Ты — вспомни!
— Нет, спать надо…
Расплываясь во тьме, Осип тихо сказал:
— А плохая наша жизнь, братцы…
— Неужто? — ворчливо отозвался Артём. — А мы и не знали, — спасибо, что сказал!
Аккуратно скручивая папиросу, Цыган, взглянув вослед Осипа, шепнул:
— Ненадёжного разума парень…
Выла и стонала февральская вьюга, торкалась в окна, зловеще гудела в трубе; сумрак пекарни, едва освещённой маленькой лампой, тихо колебался, откуда-то втекали струи холода, крепко обнимая ноги; я месил тесто, а хозяин, присев на мешок муки около ларя, говорил:
— Покуда ты молодой — думай обо всём, что есть; покуда не прилепился к одному какому делу — сообрази обо всех делах, — нет ли чего как раз в меру твоей силе-охоте… Соображай не торопясь…
Сидел он широко расставив колена, и на одном держал графин кваса, на другом — стакан, до половины налитый рыжею влагой. Я с досадой посматривал на его бесформенное лицо, склонённое к чёрному, как земля, полу, и думал:
«Угостил бы ты меня квасом-то…»
Он приподнял голову, прислушался к стонам за окном и спросил, понизив голос:
— Ты — сирота?
— Вы уже спрашивали об этом…
— Экой у тебя голос грубый, — вздохнув и мотая головой, заметил он. — И голос и самые слова…
Я, кончив работу, чистил руки, обирая присохшее тесто; он выпил квас, причмокивая, налил полный стакан и протянул мне:
— Пей!
— Спасибо.
— Да. Вот — пей. Я, брат, сразу вижу, кто умеет работать, такому я всегда готов уважить. Примерно — Пашка: фальшивый мужик, вор, а я его — уважаю, — он работу любит, лучше его нет в городе пекаря! Кто работу любит — тому надо оказать всякое внимание в жизни, а по смерти — честь. Обязательно!
Закрыв ларь, я пошёл топить печь, — хозяин, крякнув, поднялся и бесшумно, серым комом покатился за мною, говоря:
— Кто делает нужное дело — тому многое можно простить… Плохое его — с ним и подохнет, а хорошее — останется…
Спустив ноги в приямок, он грузно шлёпнулся на пол, поставил графин рядом с собою и наклонился, заглядывая в печь.
— Дров мало положено, гляди!
— Хватит — сухие и половина берёзовых…
— Мм-а? Угу…
Тоненько засмеявшись, он ударил меня по плечу:
— Вот, — ты всё соображаешь, это я очень замечаю! Это — много! Всё надо беречь — и дрова и муку…
— А человека?
— Дойдём и до человека. Ты слушай меня, я худу не научу.
И, гладя себя по груди, такой же выпуклой и жирной, как его живот, он сказал:
— Я, изнутри, хороший человек, — с сердцем. Ты, по молодой твоей глупости, этого ещё не можешь понять, ну однако пора те знать, — человек… это, брат, не пуговица солдатская, он блестит разно… Чего морщишься?
— Да — вот: мне спать надобно, а вы мешаете, слушать вас интересно…
— А коли интересно — не спи! Хозяином будешь — выспишься…
Вздохнув, он добавил:
— Нет, хозяином тебе не быть; никогда ты никакого дела не устроишь… Больно уж ты словесный… изойдёшь, истратишься на слова, и разнесёт тебя ветром зря… никому без пользы…
Он вдруг длинно, с присвистом выругался отборно скверными словами. Лицо его вздрогнуло, как овсяный кисель от внезапного толчка, и по всему телу прошла судорога гнева; шея и лицо налились кровью, глаз дико выкатился. Василий Семёнов, хозяин, завизжал тихо и странно, точно подражая вою вьюги за окном, где как будто вся земля обиженно плакала:
— Э-эх, ма-а, кабы мне — людей хороших, крепких бы людей? Показал бы я дело — на всю губернию, на всю Волгу… Ну, — нет же народу! Все — пьяны от нищеты и слабости своей… А управители эти, чиновничишки…