Григорий Ряжский - Четыре Любови
- Не совсем, - ответил грек, отжимая воду из шапки. - Мокрая, - ласково добавил он, пробуя воду на вкус. - Наша, ладожская. Я не успел там еще дно хорошо проверить и глубину засечь. Мне потом надо будет точно знать - на кивок или все же на мормышку удачливей будет. Глотов-то про это доподлинно знает. Тот, что летал там поначалу. Он тогда рассказывал, интересовался у одного капитана. На месте лова. Мне страсть как интересно тоже узнать.
- У капитана корабля? - уточнил Лёва. - Рыболовного?
- Не-е, у военного капитана. С погонами, он там тоже ловил. Или просто был, по случаю.
- Это вы, наверное, у моего отца в пьесе вычитали, - пожав плечами, сделал предположение Лев Ильич, удивляясь самому себе, для чего он ввязывается с греком в этот нелепый разговор. - Ситуативно очень напоминает...
- Потому что как было, так и есть, - невозмутимо сделал грек очередную объяснительную попытку и, махнув мокрой головой в глубину квартиры, подвел итог. - Ну идем туда или как?
- Да, да, - засуетился Лев Ильич. - Прямо прошу, все время прямо.
Глотов перекинул костыль на один пролет по ходу к гостиной, переступил и подтянул вслед за собой протез.
- Неудобно все ж, - пробормотал он. - Больше так не появлюсь, доходягой. Это все потому, что любопытство меня одолевает - чего он там увидал тогда в воде, тот Глотов? - грек остановился посреди коридора и просительно посмотрел на Лёву. - Слушай, Лёвушка... Если он к тебе теперь заявится, ты виду не показывай, а выпытай просто у него - чего он больше моего знает. Про что. Ладно?
- Ладно, - пообещал Лев Ильич с некоторым сомнением относительно всего происходящего, а сам подумал: - Только бы мать не проснулась раньше времени. И Люба тоже... И Маленькая... - ему стало вдруг неспокойно. - А сколько времени-то, вообще? - подумал он, и перед глазами его возник отцовский будильник, тот, который с фронтовых корреспондентских поездок и на котором все в порядке: и часы, и минуты, но при этом - ничего не нормально в связи с отсутствием главного показателя - времени.
- Работает он, работает, - убедительно сообщил грек и перекинул костыль по-новой. - Не дергайся...
- А я и не дергаюсь, - с независимым видом ответил Лёва. - Идем уже, наконец.
Внезапно все аэропортовские спальни распахнулись, и стало совершенно светло, как при полном дневном свете. Из опочивальни Дурново вышла Любовь Львовна и двинулась по направлению к Лёвиной спальне. Она вежливо обогнула сына и его ночного гостя, уже подсохшего, но все еще влажного, перепрыгнула через растекшуюся вокруг них лужу, отметив по пути:
- Ла-а-а-дожская... - и, ни слова больше не говоря, продолжила перемещение вдоль длинного коридора. Навстречу ей из их с Любой комнаты вышли Люба и Любаша. Они были в паре, со сцепленными в перекрестье руками: более того, щека к щеке, и сразу, не сговариваясь, взяли курс на спальню свекрови, тоже вежливо и без единого слова разойдясь сначала с Любовью Львовной, затем переступив по очереди через мокрое, а потом уже деликатным втягиванием животов пропустив вперед мужчин. Рук при этом они старались не расцеплять. Из своей комнаты почти в то же самое время вылетела Люба Маленькая, совершенно голая, Лёва забыл на мгновение про грека и родню, отметив про себя, что тело падчерицыно стало еще более зрелым, точеным и вожделенным. Грудь Маленькой при каждом прыжке подбрасывало вверх, и тут же она упруго возвращалась на место, делая полтора качка туда-сюда. Девчонка по-оленьи пронеслась вдоль коридора, мелькая в изворотах черным плотным треугольником лобка, опередив по пути бабаню, затем сунула нос в родительскую спальню, быстро выскочила оттуда и понеслась мелькать в обратном направлении. Догнав мать с Любашей, она заскочила сразу перед ними в опочивальню Дурново, тут же дала задний ход и унеслась в кабинет отчима. Мужчины переглянулись и продолжили путь в гостиную. И когда грек перебросил костыль в последний раз, дверь в спальню Любовь Львовны тихо прикрылась вслед за Любой и Любашей, его собственная дверь - за матерью, а дверь Маленькой - за ней самой, куда она окончательно вернулась, нанеся визит постоянному месту Лёвиного сочинительства.
Грек вошел в гостиную и опустился в кресло:
- Все! Теперь тебе, Лёвушка, никто мешать не будет. Некоторое время...
- Что это было? - спросил Лёва и тоже сел.
- Что бы-ы-ло, что бы-ы-ло... - не очень вежливо протянул гость. - Все было! - он с укоризной взглянул на Льва Ильича. - Я же говорил тебе в прошлый раз, кажется, или еще раньше: греческий учи лучше. Я тебя зачем его учить отправлял в свое время, помнишь? В шестьдесят седьмом.
Лёва не собирался подчиняться так легко, тем более, совершенно не понимал, о чем идет речь.
- Слушайте, Глотов! Или как вас там еще... Грек! При чем здесь ваш греческий, в конце концов? Ну, отбыл я его в университете кое-как. Отбыл и забыл, как тому и положено. По мне теперь хоть греческий, хоть древнееврейский. Я ни объясняться с его помощью, ни манускрипты разбирать никакие не собираюсь.
Грек выслушал Лёвину тираду невозмутимо:
- Насчет евреев согласен. Если в синагогу не идти работать, - язык ихний не нужен ни по какому, - он усмехнулся чему-то своему. - Не жить же там, да? он весело хохотнул, подчеркивая абсурдность идеи. - А насчет первого ты не прав. Тебе без этого сейчас никак не разобраться. В самом себе. В своем собственном жилье, изнутри...
- Да что такое, черт возьми?! - вскричал Лёва, начиная терять терпение. В чем без греков этих я не могу разобраться?
Глотов стянул с себя башмак, тот, который не на протезе, выцедил из него на паркет остатки ладожской воды и попросил хозяина:
- На батарею не поставишь, Лев? А то тяжело мне ковылять туда. Несподручно.
Лев Ильич вырвал у него из рук башмак, подошел к батарее и с силой засунул его в пространство между радиатором и подоконником.
- С любовью... - тихо и отчетливо произнес Глотов. - С любовью внутри себя. А она ведь очень разная бывает. И все они тоже разные получаются, любови.
Лёва вздрогнул и медленно развернулся к греку лицом. Перед ним сидел тот же самый гость, тот же Глотов, но... уже другой. Лёва знал это точно. Он тоже был небрит, без одного башмака, не окончательно еще просохший и, вероятно, тоже - от ладожской воды из пруда, стерегущего аэропортовских писателей от пожара, но лицо... Глаза его смотрели на Льва Ильича внимательно и строго.
- Вспомните, Лев Ильич, - обратился он к Лёве так, как не обращался никогда до того, - как в греческом языке обозначается слово "любовь"?
- Любовь? - растерянно переспросил Лёва. - По-гречески? - он пожал плечами. - Ну там несколько есть вариантов, точно не припомню. Это зависит от рода отношений между людьми, от свойств и сил природных и обретаемых, вроде бы...
Глотов улыбнулся:
- А конкретно?
- Ну что-то там такое... Филия, я помню, и еще чего-то... А зачем вам?
- Это не мне нужно, Лев Ильич, это вам теперь необходимо помнить постоянно. Ваши многочисленные любови и Любови требуют точного местоположения в пространстве и чувстве. Иначе... - он замялся, - могут возникнуть некоторые неудобства с домочадцами... Даже осложнения... - он снова пожевал губами, подбирая нужное слово. - Мой коллега пытался вам объяснить, но, к сожалению... м-м-м... не очень ловко.
Лёва потерял последние признаки агрессии и опустился на пол рядом с батареей.
- Вы хотите сказать... - неуверенно произнес он.
- Ну хорошо, я постараюсь вам напомнить, что я имею в виду, - мягко улыбнулся Глотов и посмотрел умными спокойными глазами на Льва Ильича. Филия! Вы совершенно верно обозначили эту любовь - любовь с оттенком дружбы. Вы это вряд ли помните, но это именно она. Что осталось? А вот что - сторге. Любовь с оттенком нежности, - он повторил еще раз, явно наслаждаясь звучанием греческого слова. - Сто-о-о-рге! Идем дальше: агапе! Любовь - жертвенность. Жертвенная любовь! Понятно, о чем речь, надеюсь... - Лев Ильич слушал как завороженный. И действительно, этот Глотов, именно этот, последний из навещавших его греков, гипнотизировал его совершенно. Он говорил сейчас самые простые вещи, понятные любому первокурснику классического отделения филфака МГУ, каким когда-то был и Лев Ильич Казарновский-Дурново. Но тогда это почему-то пролетело мимо Лёвиных ушей, не коснувшись ни сердца его, ни мозгов, не задев любой другой плоти молодого студенческого организма и не оставив никакой памяти об этом нигде больше...
- И наконец, - продолжал Глотов, - эрос! Любовь - страсть! Э-рос! Последнее из основных! - он и сам перевел дух. - Во всем этом, Лев Ильич, следует серьезно разобраться, очень серьезно. В вашем доме многое перемешано и потому - напутано. То ли Любовей в переизбытке, то ли - любовей в недостатке.
- Страсть... - с закрытыми глазами повторил Лёва последнее определение любви и вышел из глотовского анабиоза. Он открыл глаза и снова увидел перед собой гостя. Сон, на который он тайно рассчитывал, пригревшись в батарейном тепле, к сожалению, не подтвердился.