Владимир Гиляровский - Рассказы и очерки
Да, это он, Суслик!
И страстно потянуло меня поговорить с ним. Поговорить о том, о чем я два десятка лет молчал – да и всю жизнь, думал, молчать придется.
Так и тянет меня к старику, товарищу моей бродяжной юности.
Да и чем, думаю, я рискую? Почему мне не сказаться?
Если даже вздумает он кому-нибудь сказать, что мы зимогорили вместе, – кто ему поверит? Но эту глупую мысль я отогнал. Вспомнилось, что на другой день, как Репку отвезли, почти умирающего, в больницу, и Суслик оказался больным. Признаки болезни всегда найдутся: заявил, что колики замучили, и ложись.
Так с того часа до сего дня я не видал Суслика. И теперь только мелькнуло у меня, что они знали друг друга и раньше. Ведь в связи с болезнью Репки исчез в больницу и Суслик, который до того дня ни разу не жаловался на нездоровье.
Чем я рискую! Перепрыгиваю через перила сходней, чтобы не обходить целой горы хлама, подхожу и присаживаюсь на якорь, как раз против старика.
– Хлеб да соль!
– Хлеба кушать!
Жует хлеб, раздирает воблу – даже головы не поднял.
– Не узнаешь меня, Суслик?
– А?..
Даже вздрогнул весь. Правая бровь зашевелилась. Поднял голову, в глазах мелькнула молния испуга, но в тот же миг лицо стало маской.
– Все может быть. А я, васкобродь, вас прямо так и не помню… А память хорошая. Раз взгляну – не забуду. Да мне что… Я ведь не боюсь.
Говорит не торопясь, глядит как-то в сторону, а я чувствую, что на меня глядит.
– И бояться нечего – ведь я не полицейский.
– Мне что! Одно диву подобно… Что был я Суслик, это верно, что и говорить. Да-авно это было… А Сусликом я был. Диву подобно.
И тоже опять глаза и лицо без всякого выражения – только бровь подергивается… Посмотрел мне прямо в глаза вопросительно.
– Диву подобно!
– Диво больше будет! Мне ведь тоже тебя бояться нечего… Было время, на одном полозу ездили. Значит, друг на друга зря болтать не станем.
– Коли так, – так так! А диво!
– Ну, Суслик, слушай! Твоих сказок да бывальщин я наслушался, теперь мои за это послушай.
– Гляжу вот и в толк не возьму… Память отшибло.
– Ну так слушай, и память вернется! В Ярославле через два года после холеры на белильном заводе Сорокина ты кубовщиком был?
В первый раз я увидал, что глаза у него засияли каким-то добрым блеском.
– У Сорокина? Ну как же! Был.
– Ну и я там был, вместе кубики резали.
– Вот провалиться, не узнаю!
– Да и узнать трудно после опорков в этой шкуре.
– Чудесам подобно!
– А помнишь, кто больному Иванычу кубики помогал резать? Ты ведь от нас через два стола работал. А помнишь, когда на него с ножом бросился Сашка, кто спас старика?
Воззрился на меня Суслик:
– Чудесам подобно! Таперча узнал!
Он снял с колен картуз с хлебом и воблой, положил его на землю, встал и поклонился мне, согнув до половины свою широкую спину и касаясь правой рукой земли, и опять сел.
– Так, стало-ть, первым делом получи от Иваныча земной поклон по его завету. Уж как он тебя, умираючи, поминал! И велел он мне, ежели когда тебя разыщу, передать тебе его грешное благословение и поклон до сырой земли. Много он говорил о тебе со мной. Говорил, что ты из ходовых ходовой и что ты неспроста на заводе околачивался. Вспоминал он, как ты Пашку вроде кутенка паршивого шваркнул.
– Сашку?
– Пашку, а не Сашку! Кому Сашка, а нам Пашка… Диву старик дался. Пашку вся каторга боялась, а ты, на-ко, как кутенка!
Заходила бровь у старика, глаза смеются.
– Вот теперь тебя узнал… Ухватка все та же. Я видел, как ты через перила сходни пересигнул… как зверь. Недаром старик о тебе говорил… Ну да уж…
Он сунул в рот кусок воблы и стал жевать.
– Что сказал он?
– Ну да что уж. Кажись, тебя Лексеем звали? В остроге он таких видывал. Из господских детей там двое были… Ученые… Супротив царя шли и народ бунтовать хотели… После Пашки разговор был.
– Там звали Алексеем, а тебя – Сусликом.
– Да я ведь к слову. Я ведь не пытаю, как теперь тебя кличут. Ведь что было – все сплыло… Вот и ты меня Сусликом спомянул – на том и стал. Кому надо, сам скажет. А молчит, так тому и быть, стало-ть, так надо.
– Спрашивай, все-все по чистой правде отвечу, мне скрывать нечего теперь.
– И кто и что, и где и как – зовут, мол, зовуткой, а величают уткой. Одно тебя спрошу и дальше – во, запечатано. – И положил на губы четыре пальца. – Запечатано. Только одно спрошу… Я тебе тоже послужить готов, хошь мне и под семьдесят, а я еще по полсотни верст в сутки бегаю… Бери меня – не раскаешься.
– Не понимаю что-то…
– Да я только одно это слово и хотел спросить, а там запечатано… – И опять четыре пальца на губы.
– Спрашивай, что хошь.
– Ну, скажи прямо: атаманишь где?
– Забирай выше. Это мелко. Какие теперь атаманы? Где станицу наберешь?.. Да атаманов больше, после Репки, не будет.
– Ре-епки?
И обе брови заходили, и глаза засверкали.
– Ну да! Я уж после узнал, что Иваныч-то, твой друг, Репка и был.
– Чудесам подобно!
Он схватился обеими руками за волосы, закрыл глаза и замотал головой.
– Ну да. Когда я с завода ушел, встретил на пристани в Ярославле одного, с которым в холерный год в лямке до Рыбны шел, бурлачка, он и сказал мне по старой дружбе. Костыча сказал!
– И Федотку Костыча знаешь! Шабры мы с ним были… Из-под Банновки…
– Костыча… Улан… Петля… Балабурда, – начал я перечислять общих знакомых. После каждого имени он только свое все:
– Чудовина! Чудесам подобно… Ну теперь, кто ты ни на есть, – бери меня голыми руками. Я весь с потрохами твой!
– Ну вот что, Суслик, чем на солнышке печься, пойдем на пристань в казенку чай пить.
– Да меня не пустят!
– Со мной пойдем – вот и ключ от нее.
– Ладно, пойдем, куда хошь, – после Репки теперь ты мой атаман.
Старик завернул остатки воблы и хлеба в тряпицу, сунул за пазуху, вынул берестяную тавлинку, потянул за ременный хвостик, открыл крышку, смачно понюхал и снова закрыл.
– Чего же меня не потчуешь?
– Табачишко-то плох, подмочен!
Опять открыл табакерку, пригласительно хлопнул два раза и подсунул мне.
– Да, суховат малость и с гнильцой. Ну уж я тебя своим пугну.
Вынул мою неразлучную маленькую табакерку, тоже стукнул два раза по крышке, что на языке старых нюхальщиков означает: «подходи, кто хочет».
– Серебряная никак? Поди, целковых пять стоит, – любовался он на мою табакерку.
– Отцовский подарок.
– У меня тоже была, поболе этой, тоже серебряная, с Петром Великим на коне[2]. После проезжего барина на Казанском тракту мне пришлась.
Забрал большую щепоть, поднес к носу и остановился:
– Духовита-ай!
Торопливо зарядил за два приема обе ноздри. Открыл рот, что-то хотел сказать, да не успел – зверски чихнул.
Потом перевел дух:
– Вот так табак. Во… – и опять, остановившись на полслове, еще громче чихнул.
– Эк ты, дьявола, разорвало! – крикнул проходивший мимо крючник.
– Ну табачок, что надо! Ну-у!
Я понюхал сам и опять подношу ему.
Берет, нюхает, зло чихает.
– Прямо зверь, а не табак! Отродясь такого не нюхивал!
– Этот табак мне делает по моему заказу отставной пономарь церкви Троицы Листы в Москве.
– Стало-ть, ты в Москве бывывал?
– Живу в Москве.
– В самой Москве? Ну чудовина! – И глаза удивленные. – И… не трогают тебя?
– Нет, не трогают. Дай-ка твою тавлинку, я тебе своего сыпану.
Я выбросил его табак и высыпал ему свой.
– Да что ты? Себя обидел!
– У меня есть с собой запас табаку.
– Ну? Вот спасибо-то!
Открыл он свою тавлинку и меня потчует, хлопнув два раза. Потом сам зарядил – и расчихался.
– Ну и табачок – вырви глаз!
* * *Захватил старик свою полупустую сумку и идет за мной по сходням на пристань.
– Тебя куда, дьяволище, черт несет! Пошел вон! – крикнул на него сторож, но я сказал ему, что это мой знакомый и чтобы он поскорей схлопотал нам чай. Дал ему рубль, велел купить фунта три калача и баранок.
Через четверть часа за столом сидели я и распоясавшийся, в одной рубахе, Суслик и пили чай из огромного медного чайника, прямо в котором и был заварен в трактире чай.
Я развязал корзинку с донскими гостинцами. Чего-чего тут не было! И пирожки с мясом, и с яйцами, и с вареньем. Были домашние колбаски, ветчина, сало с розовой прорезью и три бутылки домашних старых на спирту наливок: вишневка, терновка и сливянка, густая, как сливки, то, что называется спотыкач: голова от нее свежая, а ноги спотыкаются. Мы молча, деловито пили чай, молча закусывали, только Суслик, со смаком долго пережевывая каждый кусок, то и дело повторял:
– Ну, Алексей Иваныч, и угостил! Отродясь такого не едывал!
Поели досыта. Закончив чаепитие, Суслик повернул вверх дном стакан на блюдечке и положил на дно огрызочек сахара. А я опять стакан перевернул:
– Погоди, у нас еще на верхосытку кое-что есть!
Откупорил сливянку и налил себе и ему, а на закуску положил сдобные пирожки с вишнями.