Александр Солженицын - Красное колесо. Узел 4. Апрель Семнадцатого. Книга 1
Тем временем вышел к кафедре первый Гучков. Совсем это не был тот на миг поздоровевший воин, который сегодня звал министров к сопротивлению. Он выглядел больным, старым, говорил мрачно, – впрочем, это и шло к его предмету. Говорил пространно, даже о том (излюбленном), как царское правительство вело армию к катастрофе. Сделал общий обзор положения на фронтах и впечатлений от своих поездок. В начале своего министерствования он был настроен оптимистически. Питал надежды, что русский народ, так мощно справившийся с тяжёлой задачей низвержения старого режима, обнаружит энтузиазм и сокрушит внешнего врага. Что в русской революции произойдёт такой же подъём, как в аналогичные моменты во французской. Но у нас почему-то произошло наоборот. Теперь Гучков лишился оптимизма, фактические данные погасили его. Должен открыто заявить, что положение армии, если брать его в психологическом разрезе, – вызывает самые серьёзные опасения. Он счёл бы себя преступником, если бы сегодня не влил в души присутствующих яд спасительной тревоги. Нет, положение небезнадёжное, но весьма тяжёлое. И меры нужны самые решительные. Народные массы слишком прямолинейно понимают разговоры о мире: что мира можно добиться, немедленно сложив оружие. Сидя в Петрограде, надо иметь смелость представить, что разговоры о всеобщем мире вызвали в окопах дезорганизацию и упадок духа.
Советская часть аудитории была этими выпадами оскорблена, переглядывалась: они снова наступают на всемирную программу мира! (А Гиммер – так просто искручивался от негодования!) Правда, Гучков смягчил в заключительных фразах, что ни он и никто в правительстве не имеет в виду каких-либо завоеваний: даже по одному нашему военному положению эту мысль следует отбросить.
И – ещё министры не кончили? Теперь Шингарёв? Да что они? – улицы кипят, а тут академию разводят!
А вот, мол, продовольственный вопрос – не менее важен, чем состояние армии. Из-за доктринёрских социальных требований крайних элементов, – и тут Шингарёв сильно раздражился, – надежда на урегулирование продовольственного дела всё призрачней. А ленинцы, – перешёл прямо в лоб, – в партийно-фанатическом ослеплении разжигают в крестьянах жажду конфискации земель. Дворец Кшесинской – гнездо отравы. И хлеба – не будет.
Ну, даже если всё так – нельзя допустить такого тона против революционной демократии!
Потом Шингарёв смягчился, успокоил: и на рельсах, и на баржах – уже миллионы пудов хлеба; вот только дождаться несколько недель первых результатов навигации – и мы доживём до следующего урожая.
Но когда же – злосчастная нота? когда же – Милюков? Сидит среди министров истуканом. А к кафедре лёгкой походкой ферта проходит сахарный миллионер. Впрочем, начинает не с финансов, а прямо с ноты, и довольно вызывающе звучат его слова.
Вчерашняя нота – не более чем перифраза и развитие правительственной декларации 27 марта, выработанной совместно с Советом, – и не понятно, не обосновано то недоверие, какое нота вызвала в советских кругах. Печальная услуга со стороны Совета! Это недоверие может заставить наших союзников порвать с нами все отношения – а мы живём их помощью в средствах на ведение войны. И ответственность за последствия падёт на тех, кто не хотел понять тяжести момента.
Но – кто же не хотел? Разве ИК – не хотел?! Разве ИК не понимает, что надо как можно мягче славировать из этого грозного конфликта? Вот эта агрессивность министров пугала Церетели. Они были, по существу, правы, – но этот агрессивный тон разозлял левых в ИК и разрушал соглашение, которое надо было любой ценой достичь сегодня здесь.
А в области финансов, – заверял тем временем Терещенко, – ведётся самая нормальная политика, приступлено к выработке нужных законопроектов, но это нельзя сделать быстро. Уже разрабатывается значительное расширение прямых налогов с крупных доходов плюс особый военный сбор с доходов и капиталов. А пока всё это введётся – необходима и ожидается от Совета энергичная поддержка Займа Свободы.
Для советских – самое вязкое место.
И четвёртый министр выходит! – и опять не Милюков, а Некрасов. Но этот – недолго, и не раздражая ничем советских, а бодро: дело грузового транспорта налаживается, и пассажирское движение тоже.
Так понять: если в работе всего правительства есть один светлый сектор, и не вразрез с желаниями Совета, – то это как раз Некрасов, очень приятный министр.
Наконец не выдержал Чхеидзе (от напряжения вторых суток и второй безсонной ночи у него уже отказывала голова) и напомнил: ведь мы собрались обсуждать ноту, нельзя ли выслушать министра иностранных дел? Нота содержит положения, совершенно неприемлемые для Совета рабочих депутатов. Затемняя цели войны, она не говорит об отказе от аннексий и контрибуций.
И тут бы – подняться Милюкову! – а он? не мог подняться? Все смотрели на него, и начинали подозревать, что он такой застывший не в крепости вовсе, а в слабости? Он сбит и подкошен?
Он – не вставал, и, чтобы придать ему толчок, взял слово Церетели. Министр иностранных дел, очевидно, не понял психологии новой революционной России, он действует приёмами старого царского правительства. Да в его ведомстве всё идёт по-старому, и даже нигде не сменены послы. А теперь – неизбежно обратиться к союзникам снова, ещё раз, и выразиться революционно-чётко.
Нечего делать, приходится идти к кафедре Милюкову. Но таким смущённым его ещё не видели, не слышали никогда.
Центральное внимание союзники обратят, естественно, на ту бумагу, от 27 марта, к которой нота – лишь приложение. А тем обращением Совет был доволен. Но на Западе циркулируют слухи, что Россия готовится к сепаратному миру, – и чтобы их рассеять, и были внесены в ноту те формулировки, которые сейчас вызывают ваши возражения. А иначе бы и поняли как подтверждение этих слухов.
Ох, придуманная конструкция – и все это слышат, и сам он это понимает. О сепаратном мире – так и можно было написать совсем прямо.
Но в привычном положении оратора, да когда не перебивают, чего он боялся, Милюков начинает и оправляться. Столь острое реагирование на ноту… Не должно быть искания смысла, которого в ноте нет. И что-то длинно, и всё длинней и закрученней – о каких-то фактах, каких-то данных, которые именно подтверждают… И, в этих околичностях набравшись сил, уже твердо: сегодняшний эпизод произведёт самое тяжёлое впечатление на союзников. Посылать новую ноту? – никак невозможно. Это не только скандально противоречит всем дипломатическим традициям, но и оскорбит союзников, и вызовет у них ещё бóльшую тревогу.
Однако не слишком ли он твёрдо взял? – ведь он в положении обвиняемого. И тогда, чтобы создать с аудиторией доверие и даже интимность, он предлагает: в нарушение всех дипломатических правил огласить сейчас, здесь, он надеется на скромность присутствующих, последнюю тайную дипломатическую бумагу, полученную от союзников. (Как Штюрмер – разрушение деликатнейших фибр дипломатии?..)
Внимание – сразу выиграл. Но начинает читать, что это? – какой-то малоизвестный второстепенный дипломат сообщает, что французское министерство иностранных дел неодобрительно относится к идее межсоюзнической конференции для пересмотра целей войны.
Ну, неуклюж! Ну, бегемот неуклюжести! – уж лучше б эту возню с бумажкой и не начинал, только себе повредил.
Церетели и Станкевич тревожно переглянулись. Милюков – уж вовсе разрушал всю игру на соглашение.
Церетели склонился к Чхеидзе, они пошептались по-грузински. Милюков тем временем ушёл на место, никому новому слова не давали. Всё замялось.
Князь Львов замер. Можно было ждать полной неумолимости от революционного Исполнительного Комитета – и правительство расплющивалось бы тотчас!
Но нет. Чхеидзе поднялся и устало отвечал с места. По этим данным и фактам Совет согласен пойти навстречу правительству. Исполнительный Комитет считает, что при нынешних обстоятельствах уход Временного правительства недопустим. Да собственно, разногласие и возникло только по внешнеполитическому вопросу. Правительство должно немедленно разъяснить русским гражданам содержание ноты.
И сел. И тут же поднялся и пошёл к кафедре Церетели. Очень мягко говорил. Нота неудовлетворительна не вся полностью, но в отдельных частях. «Война до полной победы» включает в себя и тот смысл, который придавал войне низвергнутый империализм. В разъяснении надо дать такую формулировку, чтоб народ ясно понял, что Временное правительство не придерживается старых шовинистических тенденций. И это разъяснение – должно быть направлено всем союзникам, по тем же адресам.
Да вот, собственно, и произнесен приговор. Весьма милостивый к правительству. И дальше, сколько ни говори, на этом останется. (Ах, как Гиммер презирал, презирал этих соглашателей!)
Тут же Некрасов подошёл мимо кресел к Церетели, нагнулся и тихо предложил: сейчас же им вдвоём и выработать текст этих объяснений. Почему Церетели – понятно, почему Некрасов – непонятно, но все видели, как они вдвоём вышли из зала. (Закулисная подлая сделка! А Сталин, рядом, – хоть бы пошевельнулся.)