Иван Гончаров - Обрыв
— К чему этот злой смех и за что? Чем я заслужил его? Тем, что страстно люблю, глупо верю и рад умереть за тебя…
— Какой смех! мне не до смеха! — почти с отчаянием сказала она, встала со скамьи и начала ходить взад и вперед по аллее.
Райский оставался на скамье.
«А я всё надеялась… и надеюсь еще… безумная! Боже мой! — ломая руки, думала она. — Попробую бежать на неделю, на две: избавиться этой горячки, хоть на время… вздохнуть! сил нет!»
Она остановилась перед Райским.
— Брат! — сказала она, — я завтра уеду за Волгу, — пробуду там, может быть, долее обыкновенного…
— Этого только недоставало! — горестно произнес Райский, не дав договорить.
— Я не простилась с бабушкой, — продолжала она, не обращая внимания на его слова, — она не знает, скажите вы ей, а я уеду на заре.
Он молчал уничтоженный.
— Теперь и я уеду! — вслух подумал он.
— Напрасно, погодите… — сказала она, с примесью будто искренности, — когда я немного успокоюсь…
Она на минуту остановилась.
— Я, может быть, объясню вам… И тогда мы простимся с вами иначе, лучше, как брат с сестрой, а теперь… я не могу!.. Впрочем, нет! — поспешно заключила, махнув рукой, — уезжайте! Да окажите дружбу, зайдите в людскую и скажите Прохору, чтоб в пять часов готова была бричка, а Марину пошлите ко мне. На случай, если вы уедете без меня, — прибавила она задумчиво, почти с грустью, — простимтесь теперь! Простите меня за мои странности… (она вздохнула) и примите поцелуй сестры…
Она обеими руками взяла его голову, поцеловала в лоб и быстро пошла прочь.
— Благодарю вас за всё, — сказала она, вдруг обернувшись, издали, — теперь у меня нет сил доказать, как я благодарна вам за дружбу… всего более за этот уголок. Прощайте и простите меня!
Она уходила. Он был в оцепенении. Для него пуст был целый мир, кроме этого угла, а она посылает его из него туда, в бесконечную пустыню! Невозможно заживо лечь в могилу!
— Вера! — кликнул он, торопливо догнав ее.
Она остановилась.
— Позволь мне остаться, пока ты там… Мы не будем видеться, я надоедать не стану! Но я буду знать, где ты, буду ждать, пока ты успокоишься, и — по обещанию — объяснишь… Ты сейчас сама сказала… Здесь близко, можно перекинуться письмом…
Он поводил языком по горячим губам и кидал эти фразы торопливо и отрывисто, как будто боялся, что она уйдет сию минуту и пропадет для него навсегда.
У него была молящая мина, он протянул руку к ней. Она молчала нерешительно, тихо подходя к нему.
— Дай этот грош нищему… Христа ради! — шептал он страстно, держа ладонь перед ней, — дай еще этого рая и ада вместе! дай жить, не зарывай меня живого в землю!.. — едва слышно договаривал он, глядя на нее с отчаянием.
Она глядела ему во все глаза и сделала движение плечами, как будто чувствовала озноб.
— Чего вы просите, сами не знаете… — тихо отвечала она.
— Христа ради! — повторял он, не слушая ее и всё держа протянутую ладонь.
А она задумалась, глядя на него изредка, то с состраданием, то недоверчиво.
— Хорошо, оставайтесь, — прибавила потом решительно, — пишите ко мне, только не проклинайте меня, если ваша «страсть», — с небрежной иронией сделала она ударение на этом слове, — и от этого не пройдет! «А может быть, и пройдет… — подумала сама, глядя на него, — ведь это так, фантазия!»
— Всё вынесу — все казни!.. Скорее бы не вынес счастья! а муки… дай их мне: они — тоже жизнь! Только не гони, не удаляй: поздно!
— Как хотите! — отвечала она рассеянно, о чем-то думая.
Он ожил, у него нервы заиграли.
А она думала с тоской: «Зачем не он говорит это!»
— Хорошо, — сказала она, — так я уеду не завтра, а послезавтра.
И сама будто ожила, и у самой родилась какая-то не то надежда на что-то, не то замысел. Оба стали вдруг довольны, каждый про себя и друг другом.
— Позовите только Марину ко мне теперь же — и покойной ночи!
Он с жаром поцеловал у ней руку, и они разошлись.
IV
Вера, на другой день утром рано, дала Марине записку и велела отдать кому-то и принести ответ. После ответа она стала веселее, ходила гулять на берег Волги, и вечером, попросившись у бабушки на ту сторону, к Наталье Ивановне, простилась со всеми, и, уезжая, улыбнулась Райскому, прибавив, что не забудет его.
Через день пришел с Волги утром рыбак и принес записку от Веры с несколькими ласковыми словами. Выражения: «милый брат», «надежды на лучшее будущее», «рождающаяся искра нежности, которой не хотят дать ходу» и т. д. обдали Райского искрами счастья.
Он охмелел от письма, вытвердил его наизусть — и к нему воротилась уверенность в себе, вера в Веру, которая являлась ему теперь в каком-то свете правды, чистоты, грации, нежности.
Он забыл свои сомнения, тревоги, синие письма, обрыв, бросился к столу и написал коротенький нежный ответ, отослал его к Вере, а сам погрузился в какие-то хаотические ощущения страсти. Веры не было перед глазами; сосредоточенное, напряженное наблюдение за ней раздробилось в мечты или обращалось к прошлому, уже испытанному. Он от мечтаний бросался к пытливому исканию «ключей» к ее тайнам.
Он смотрит, ищет, освещает темные места своего идеала, пытает собственный ум, совесть, сердце, требуя опыта, наставления, — чего хотеть и просить от нее, чего недостает для полной гармонии красоты? Прислушивался к своей жизни, припоминал всё, что оскорбляло его в его прежних, несостоявшихся идеалах.
Вся женская грубость и грязь, прикрытая нарядами, золотом, брильянтами и румянами, густыми волнами опять протекла мимо его. Он припомнил свои страдания, горькие оскорбления, вынесенные им в битвах жизни: как падали его модели, как падал он сам вместе с ними и как вставал опять, не отчаиваясь и требуя от женщин человечности, гармонии красоты наружной с красотой внутренней.
Ему предчувствие говорило, что это последний опыт, что в Вере он или найдет, или потеряет уже навсегда свой идеал женщины, разобьет свою статую в куски и потушит диогеновский фонарь.
Он мучился тем, что видел в ней, среди лучей, туманное пятно — ложь. Отчего эта загадочность, исчезание по целым дням, таинственные письма, прятанье, умалчивание, под которым ползла, может быть, грубая интрига или крылась роковая страсть или какая-то неуловимая тайна — что, наконец? «Своя воля, горда», — говорит бабушка. — «Свободы хочу, независимости», — подтверждает она сама, а между тем прячется и хитрит! Гордая воля и независимость никого не боятся и открыто идут избранным путем, презирая ложь и мышиную беготню и вынося мужественно все последствия смелых и своевольных шагов! «Признайся в них, не прячься — и я поклонюсь твоей честности!» — говорил он. У своевольных женщин — свои понятия о любви, о добродетели, о стыде, и они мужественно несут терния своих пороков. Вера проповедует своеобразие понятий, а сама не следует им открыто, она скрывается, обманывает его, бабушку, весь дом, весь город, целый мир!
Нет, это не его женщина! За женщину страшно, за человечество страшно, — что женщина может быть честной только случайно, когда любит, перед тем только, кого любит, и только в ту минуту, когда любит, или тогда, наконец, когда природа отказала ей в красоте, следовательно — когда нет никаких страстей, никаких соблазнов и борьбы и нет никому дела до ее правды и лжи!
— Ложь — это одно из проклятий сатаны, брошенное в мир… — говорил он. — Не может быть в ней лжи… — утешался потом, задумываясь, и умилялся, припоминая тонкую, умную красоту ее лица, этого отражения души. Какой правдой дышало оно! «Красота — сама сила: зачем ей другая, непрочная сила — ложь!» — «Однако!» — потом с унынием думал он, добираясь до правды: отчего вдруг тут же, под носом, выросло у него это «однако»? Выросло оно из опытов его жизни, выглянуло из многих женских знакомых ему портретов, почти из всех любвей его… Любвей!
Он залился заревом стыда и закрыл лицо руками.
«Любви! встречи без любви! — терзался он внутренно, — какое заклятие лежит над людскими нравами и понятиями! Мы, сильный пол, отцы, мужья, братья и дети этих женщин, мы важно осуждаем их за то, что сорят собой и валяются в грязи, бегают по кровлям… Клянем — и развращаем в то же время! Мы не оглянемся на самих себя, снисходительно прощаем себе… собачьи встречи!.. открыто, всенародно носим свой позор, свою нетрезвость, казня их в женщине! Вот где оба пола должны довоспитаться друг до друга, идти параллельно, не походя, одни — на собак, другие — на кошек, и оба вместе — на обезьян! Тогда и кончится этот нравственный разлад между двумя полами, эта путаница понятий, эти взаимные обманы, нарекания, измены! А то выдумали две нравственности: одну для себя, другую для женщин!»
Он погрузился в собственные воспоминания о ранних годах молодости — и лег на диван. Долго лежал он, закрыв лицо, и встал бледный, истерзанный внутренней мукой. «Какая перспектива грубости, лжи, какая отрава жизни! И целые века проходят, целые поколения идут, утопая в омуте нравственного и физического разврата, — и никто, ничто не останавливает этого мутного потока слепо-распутной жизни! Разврат выработал себе свои обычаи, почти принципы, и царствует в людском обществе, среди хаоса понятий и страстей, среди анархии нравов…»