Михаил Шолохов - Тихий Дон
По Крещенскому спуску поднимался взвод пеших казаков. На штыках их винтовок играло солнце. Граненой тишины утра, нарушаемой редкими пешеходами да дребезжаньем извозчичьей пролетки, почти не колебал четкий, чуть слышный шаг казаков.
В это утро с московским поездом приехал в Новочеркасск Илья Бунчук. Он последним вышел из вагона, одергивая на себе полы демисезонного старенького пальто, чувствуя себя в штатском неуверенно и непривычно.
На платформе прохаживались жандарм и две молоденькие, чему-то смеявшиеся девушки. Бунчук пошел в город; дешевый, изрядно потертый чемодан нес под мышкой. За всю дорогу, до самой окраины улицы, почти не попадались люди. Спустя полчаса Бунчук, наискось пересекший город, остановился у небольшого полуразрушенного домика. Давным-давно не ремонтированный домик этот выглядел жалко. Время наложило на него свою лапу, и под тяжестью ее ввалилась крыша, покривились стены, расхлябанно обвисли ставни, паралично перекосились окна. Бунчук, открывая калитку, взволнованно обежал глазами дом и тесный дворик, спеша, зашагал к крыльцу.
В тесном коридорчике половину места занимал заваленный разной рухлядью сундук. В темноте Бунчук стукнулся коленом об угол его, – не чувствуя боли, рванул дверь. В передней низкой комнатке никого не было. Он прошел во вторую и, не найдя и там никого, стал на пороге. От страшно знакомого запаха, присущего только этому дому, у него закружилась голова. Взглядом охватил всю обстановку: тяжелый застав икон в переднем углу горницы, кровать, столик, пятнистое от старости зеркальце над ним, фотографии, несколько дряхлых венских стульев, швейную машину, тусклый от давнишнего употребления самовар на лежанке. С внезапно и остро застучавшим сердцем, – через рот, как при удушье, вдыхая воздух, Бунчук повернулся и, кинув чемодан, оглядел кухню; так же приветливо зеленела окрашенная фуксином лобастая печь, из-за голубенькой ситцевой занавески выглядывал старый пегий кот; в глазах его светилось осмысленное, почти человеческое любопытство, – видно, редки были посетители. На столе беспорядочно стояла немытая посуда, около, на табуретке, лежал клубок пряденой шерсти, поблескивали вязальные спицы, пронизавшие с четырех углов недоконченный паголенок чулка.
Ничто не изменилось здесь за восемь лет. Словно вчера отсюда ушел Бунчук. Он выбежал на крыльцо. Из дверей сарая, стоявшего в конце двора, вышла сгорбленная, согнутая прожитым и пережитым старуха. «Мама!.. Да неужели?.. Она ли?..» Дрожа губами, Бунчук рванулся ей навстречу. Он сорвал с головы шапку, смял в кулаке.
– Вам кого надо? Кого вам? – встревоженно спрашивала старушка, прикладывая ладонь к выцветшим бровям, не двигаясь.
– Мама!.. – глухо прорвалось у Бунчука. – Что же ты, – не узнаешь?..
Спотыкаясь, он шел к ней, видел, как мать качнулась от его крика, словно от удара, – хотела, видно, бежать, но силы изменили, и она пошла толчками, будто преодолевая сопротивление ветра. Бунчук подхватил ее уже падающую, целуя маленькое сморщенное лицо, потускневшие от испуга и безумной радости глаза, моргал беспомощно и часто.
– Илюша!.. Илюшенька!.. Сыночек! Не угадала… Господи, откуда ты взялся?.. – шептала старушка, пытаясь выпрямиться и стать на ослабевшие ноги.
Они вошли в дом. И тут только, после пережитых минут глубокого волнения, Бунчука вновь стало тяготить пальто с чужого плеча – оно стесняло, давило под мышками, путало каждое движение. Он с облегчением сбросил его, присел к столу.
– Не думала живого повидать!.. Сколько годков не видались. Родименький мой! Как же мне тебя угадать, коли ты вон как вырос, постарел!
– Ну, ты как живешь, мама? – улыбаясь, расспрашивал Бунчук.
Путано рассказывая, она суетилась: собирала на стол, сыпала в самовар уголья и, размазывая по заплаканному лицу слезы и угольную черноту, не раз подбегала к сыну, гладила его руки, тряслась, прижимаясь к его плечу. Она нагрела воды, сама вымыла ему голову, достала откуда-то со дна сундука пожелтевшее от старости чистое белье, накормила родного гостя – и до полуночи сидела, глаз не сводила с сына, расспрашивала, горестно кивала головой.
На соседней колокольне пробило два часа, когда Бунчук улегся спать. Он уснул сразу и, засыпая, забыл настоящее: представлялось ему, что он, маленький разбойный ученик ремесленного училища, набегавшись, улегся, окунается в сон, а из кухни вот-вот откроет мать дверь, спросит строго: «Илюша, уроки-то выучил к завтрему?» Так и уснул с застывшей напряженно-радостной улыбкой.
До зари несколько раз подходила к нему мать, поправляла одеяло, подушку, целовала его большой лоб с приспущенной наискось русой прядью, неслышно уходила.
Через день Бунчук уехал. Утром пришел к нему товарищ в солдатской шинели и новехонькой защитной фуражке, что-то вполголоса сказал ему, и Бунчук засуетился, быстро собрал чемодан, кинул сверху пару выстиранного матерью белья, – болезненно морщась, натянул пальто. Попрощался с матерью комкано, наспех, обещал через месяц быть.
– Куда едешь-то, Илюша?
– В Ростов, мама, в Ростов. Скоро приеду… Ты… ты, мама, не горюй! – бодрил он старуху.
Она, торопясь, сняла с себя нательный маленький крест, – целуя сына, крестя его, надела на шею. Заправляла гайтан за воротник, а пальцы прыгали, кололи холодком.
– Носи, Илюша. Это – святого Николая Мирликийского. Защити и спаси, святой угодник-милостивец, укрой и оборони… Один он у меня… – шептала, прижимаясь к кресту горячечными глазами.
Порывисто обнимая сына, не сдержалась, углы губ дрогнули, горько поползли вниз. На волосатую руку Бунчука, как в весенний дождь, упала одна теплая капелька, другая. Бунчук рознял на своей шее руки матери, – хмурясь, вырвался на крыльцо.
* * *Народу на вокзале в Ростове – рог с рогом. Пол по щиколотки засыпан окурками, подсолнечной лузгой. На вокзальной площади солдаты гарнизона торгуют казенным обмундированием, табаком, крадеными вещами. Разноплеменная толпа, обычная для большинства южных приморских городов, медленно движется, гудит.
– Ас-с-смоловские, ас-с-смоловские рассыпные! – голосит мальчишка-папиросник.
– Дешево продам, господин-гражданин… – заговорщицки зашептал в самое ухо Бунчука какой-то подозрительного вида восточный человек и подмигнул на распухшую полу своей шинели.
– Семечки каленые, жареные! А вот семечки! – разноголосо верещат девицы и бабы, торгующие у входа.
Пробиваясь сквозь толпу, громко разговаривая, хохоча, прошло человек шесть матросов-черноморцев. На них праздничная форма, ленты, золото пуговиц, широкий клеш, захлюстанный в грязи. Перед ними почтительно расступались.
Бунчук шел, медленно буравя толпу.
– Золотая?! Черта с два! Самоварное твое золото… Что, я не вижу, что ли? – насмешливо говорил щуплый солдат искровой команды[14].
В ответ ему негодующе гудел продавец, размахивая сомнительно массивной золотой цепкой:
– Что ты видишь?.. Золото! Червонное, коли хочешь знать, у мирового судьи добыто… А ну иди к черту, рвань! Тебе пробу подавай… а этого не хочешь?
– Флот не пойдет… что там глупости пороть! – слышалось рядом.
– А чего не пойдет?
– В газетах в этих…
– Пацан, неси сюда!
– Мы за пятый номер[15] голосили. Иначе нельзя, не с руки…
– Мамалыга! Вкусная мамалыга! Прикажите!
– Эшелонный обещал: мол, завтра тронемся.
Бунчук разыскал здание комитета партии, по лестнице поднялся на второй этаж. Вооруженный японской винтовкой с привинченным ножевым штыком, ему преградил путь рабочий-красногвардеец.
– Вам кого, товарищ?
– Мне товарища Абрамсона. Он здесь?
– Третья комната налево.
Невысокий, носатый, жуково-черный человек, заложив пальцы левой руки за борт сюртука, правой методически взмахивая, напирал на собеседника – пожилого железнодорожника:
– Так нельзя! И это не есть организация! При подобных приемах агитации вы будете иметь обратные результаты!
Железнодорожник что-то хотел говорить, оправдываться, судя по смущенно-виноватому выражению его лица, но человек с жуково-черной головой не давал ему рта раскрыть; находясь, видимо, в степени крайнего раздражения, он выкрикивал, не желая слушать собеседника и избегая его взгляда:
– Сейчас же отстраните от работы Митченко! Мы не можем безучастно смотреть на происходящее у вас. Верхоцкий будет отвечать перед революционным судом! Он арестован? Да?.. Я буду настаивать, чтобы его расстреляли! – жестко докончил он и повернулся к Бунчуку разгоряченным лицом; еще не окончательно овладев собой, резко спросил: – Вам что?
– Вы Абрамсон?
– Да.
Бунчук подал ему документы и письмо от одного из ответственнейших петроградских товарищей, присел около, на подоконнике.
Абрамсон внимательно перечитал письмо, хмуро улыбнувшись (ему неловко было за свой резкий окрик), попросил:
– Обождите несколько, сейчас мы с вами поговорим.