Михаил Шолохов - Судьба человека. Поднятая целина (сборник)
– А все же?
– Не считал.
– Сколько у тебя числится трудодней?
– Не помню. И чего ты ко мне привязался? Возьмись да посчитай, ежели тебе делать нечего, а без дела скучно.
– Мне и подсчитывать не надо. Если ты забыл, то мне – как председателю колхоза – забывать не положено.
До чего же на этот раз пригодилась Давыдову объемистая записная книжка, с которой он почти никогда не расставался! От недавно пережитого волнения пальцы Давыдова все еще слегка дрожали, когда он торопливо перелистывал замусоленные страницы книжки.
– Нашел твою фамилию, трудяга! А вот и твои заработки: за январь, февраль, март, апрель и май всего, сейчас скажу, всего двадцать девять трудодней. Ну, как? Лихо работал?
– Не густо у тебя накапано, Рыкалин! – с сожалением и укоризной сказал один из казаков, глядя на Устина.
Но тот не хотел сдаваться:
– У меня еще полгода впереди, а кур по осени считают.
– Кур по осени будем считать, а выработку – ежедневно, – резко сказал Давыдов. – Ты, Устин, заруби себе на носу: бездельников в колхозе мы терпеть не будем! В три шеи будем гнать всех саботажников! Дармоеды нам в колхозе не нужны. Ты подумай: куда ты идешь и куда заворачиваешь? У Осетрова – почти двести трудодней, у остальных из вашей бригады – за сто, даже у таких больных, как Нечаев, и то около сотни, а у тебя – двадцать девять! Ведь это же позор!
– У меня жена хворая, женскими болезнями страдает и по неделям лежит пластом. А окромя этого – шесть штук детей, – угрюмо сказал Устин.
– А ты сам?
– А что – я?
– Почему не работаешь на полную нагрузку?
И опять скулы Устина вспыхнули вишневым румянцем, а в голубых, зло прищуренных глазах мелькнули недобрые огоньки.
– Что ты на меня вылупился и только в глаза мне глядишь да на морду?! – возбужденно потрясая сжатой в кулак левой рукой, закричал он, и на его круглой короткой шее вздулись синие вены. – Что я тебе, Лушка Нагульнова или Варька Харламова, какая по тебе сохнет?! Ты на руки мои погляди, а тогда и спрашивай с меня работу!
Он с силой выбросил вперед руки, и только тут Давыдов увидал, что на изуродованной правой руке Устина одиноко торчит указательный палец, а на месте остальных темнеют бурые, сморщенные пятна.
Давыдов озадаченно почесал переносицу:
– Вот оно, какое дело… Где же пальцы потерял?
– В Крыму, на врангелевском фронте. Ты меня беляком называл, а я – розовый, как забурелый арбуз; и в белых был, и с зелеными две недели кумился, и в красных побывал. В белых служил – без охоты воевал, все больше по тылам огинался, а с белыми дрался – изволь радоваться, пальцы потерял. Поилица, какой рюмку берешь, целая. – Устин пошевелил куцыми, толстыми пальцами левой руки. – А кормилица, видишь, без хваталок…
– Осколком?
– Ручная граната.
– Как же у тебя указательный уцелел?
– На спусковом крючке он лежал, потому и уцелел. Двух врангелевцев в этот день лично я убил. Надо же было чем-нибудь расплачиваться? Боженька рассерчал на меня за это крови пролитие, вот и пришлось пожертвовать ему четыре пальца. Считаю, дешево отделался. С дурного ума он бы мог с меня и полголовы потребовать…
Спокойствие Давыдова постепенно передалось и Устину. Они разговаривали уже в мирном тоне, и бесшабашный Устин понемногу остывал, и даже обычная ироническая улыбочка появилась у него на губах.
– Жертвовал бы и последний, на кой он тебе, один-то?
– До чего ты, председатель, простой на чужое добро! Мне он и один в хозяйстве дюже нужен.
– На что же это он тебе нужен? – подавляя улыбку, спросил Давыдов.
– Мало ли на что… Ночью им на свою бабу грожусь, ежели не угодит мне чем-нибудь, а днем в зубах им ковыряю, добрым людям головы морочу. При моей бедности мясцо-то во щах у меня бывает раз в году, а тут я кажин день после обеда иду по улице, в зубах этим пальцем ковыряю да сплевываю, а люди небось думают: «Вот проклятый Устин как богато живет! Кажин день мясо жрет, и никак оно у него не переводится!» А ты говоришь, на что мне один палец сдался… Он свою службу несет! Пущай люди меня богатым считают. Как-никак, а мне это лестно!
– Силен ты на язык, – невольно улыбаясь, сказал Давыдов. – А косить сегодня будешь?
– После такого приятного разговора – обязательно!
Давыдов повернулся к Осетрову. Он обращался к нему как к старшему по возрасту:
– Женщины ваши давно в Тубянской пошли?
– Да так, с час назад, не больше.
– И много ли их ушло?
– Штук двенадцать. Они, эти бабы, чисто овцы: куда одна направилась, туда и другие всем гуртом. Иной раз и поганая овца за собою гурт ведет… Поддались же мы Устину, затеялись в покос праздновать, лихоманка его забери!
Устин добродушно рассмеялся:
– Опять я виноватый? Ты, борода, на меня чужой грех не сваливай! Бабы ушли молиться, а я тут при чем? Их бабка Атаманчукова и ишо одна наша хуторская старушка сбили с пути праведного. С рассветом ишо пришли к нам на стан и – ну их агитировать! Нынче, говорят, праздник святой великомученицы Гликерии, а вы, бабочки, косить думаете, греха не боитесь… Ну, и сбили. Я было спросил у старушек: это, мол, какой Гликерии? Уж не Нагульновой ли? Так она в точности великомученица: всю жизню с кем попадя мучится… Эх, как тут старушки мои всколыхнулись и поднялись на меня штурмой! Бабка Атаманчукова даже костылем замахнулась, хотела вдарить, да, спасибо, я вовремя увернулся, а то была бы у меня шишка на лбу, как у голландского гусака. А тут наши бабенки вцепились в меня, не хуже чем орепьи в собачий хвост, насилу от них кое-как отбился… И что это я за такой разнесчастный человек? Не везет мне нынешней день! Глядите, добрые люди, за одно утро и со старухами успел поругаться, и с бабами, и с председателем, и с Гордеичем – сивой бородой. Ведь это уметь надо!
– Это ты уме-е-ешь! Этого уменья тебе не занимать у соседей. Ты с мальства, Устин, со всеми схватываешься, как драчливый кочет. А у драчливого кочета, попомни мое слово, гребень всегда в крови… – предостерегающе сказал Осетров.
Но Устин будто и не слышал его. Глядя на Давыдова озорными, бесстрашными глазами, он продолжал:
– Зато на агитаторов нам нынешний день везет: и пеши к нам идут, и верхи едут… Будь поближе железная дорога – на паровозах бы к нам скакали! Только настоящей агитации тебе, председатель, надо у наших старушек учиться… Они постарше тебя, похитрее, и опытности в них побольше. Разговаривают они потихонечку, уговаривают ласково, со всей вежливостью; вот они и добиваются своего. У них – без осечки выходит! А ты как действуешь? Не успел к стану подскакать, а уже орешь на всю степь: «Почему не работаете?!» Кто же по нынешним временам так с народом обращается? Он, народ-то, при Советской власти свою гордость из сундуков достал и не уважает, когда на него кидаются с криком. Одним словом, он никакой щекотки не любит, председатель! Да, к слову сказать, на казаков и раньше в царское время атаманы не дюже шумели – боялись стариков обидеть. Вот и вам с Нагульновым пора бы понять, что не те времена нынче, и старые завычки пора бросать… Ты думаешь, что я согласился бы нынче косить, ежели бы ты не остепенился? Черта с два! А ты себя укоротил несколько, сменил гнев на милость, в картишки с нами согласился перекинуться, поговорил толково, и вот уж я – весь тут! Голыми руками бери меня, и я на все согласный: и в карты играть, и стога метать.
Горькое чувство недовольства собою, злую досаду испытывал Давыдов, внимательно слушавший Устина. А ведь, пожалуй, кое в чем он был прав, этот не в меру бойкий казачок. Прав хотя бы уже в том, что нельзя было ему, Давыдову, появившись в бригаде, начинать объяснение с ругани и крика. Потому-то у него, как намекнул Устин, и вышла на первых порах осечка. Как же получилось, что он не сдержался? И Давыдов, не кривя душой, должен был сознаться самому себе, что незаметно он усвоил грубую, нагульновскую, манеру обращения с людьми, разнуздался, как сказал бы Андрей Размётнов, – и вот результат: ему ехидно советуют брать пример с каких-то старушонок, которые действуют осторожно, вкрадчиво и без всяких осечек неизменно добиваются успеха в своих целях. Все яснее ясного! Надо бы и ему спокойно подъехать к стану, спокойно поговорить, убедить людей в неуместности праздничных настроений, а он наорал на всех, и был момент, когда за малым не пустил в дело плеть. В одно ничтожное мгновение он мог зачеркнуть всю свою работу по созданию колхоза, а потом, чего доброго, и положить партбилет на стол райкома… Вот это была бы уже по-настоящему страшная катастрофа в его жизни!
Только при одной мысли о том, что могло с ним произойти, если бы он вовремя не взял себя в руки, Давыдов зябко передернул плечами, на секунду почувствовал, как по спине прополз знобящий холодок…
Целиком погруженный в неприятные переживания, Давыдов упорно смотрел на разбросанные по рядну карты и, почему-то вдруг вспомнив свое увлечение игрою в «очко» в годы Гражданской войны, подумал: «Перебор у меня вышел! Прикупил к шестнадцати очкам не меньше десятка, факт!» Не очень-то удобно было ему сознаваться в своей несдержанности, однако он нашел в себе мужество и хотя и не без внутреннего сопротивления, но все же сказал: