Михаил Шолохов - Судьба человека. Поднятая целина (сборник)
– Никак вдарить хочешь? Давай попробуй! – угрожающе и тихо проговорил он.
На лице его вдруг резко обозначились крутые скулы, глаза блеснули веселым вызовом, нетерпеливым ожиданием.
Но Давыдов с силой хлопнул плетью по голенищу своего порыжелого сапога и, глядя сверху вниз на Устина, тщетно пытаясь улыбнуться, громко сказал:
– Нет, не ударю я тебя, Устин, нет! Не надейся на это, белячок! Вот если бы ты попался мне лет десять назад – тогда другое дело… Ты у меня еще тогда навеки отговорился бы, контрик!
Отодвинув Устина в сторону легким движением ноги, Давыдов спешился.
– Ну что ж, Устин Михайлович, взялся за поводья – теперь веди, привязывай коня. Говоришь, в картишки с вами сыграть? Пожалуйста, с удовольствием! Сдавайте, факт!
Больно уж неожиданный оборот приняло дело… Казаки переглянулись, помедлили и молча стали рассаживаться возле рядна. Устин привязал коня к колесу будки, сел против Давыдова, по-калмыцки поджав ноги, изредка и быстро взглядывая на него. Нет, он вовсе не считал, что потерпел поражение в столкновении с Давыдовым, а потому и решил продолжить разговор:
– Так насчет выходных ты ничего и не сказал, председатель! Под сукно положил вопрос…
– У нас с тобой разговор еще впереди, – многозначительно пообещал Давыдов.
– Это как надо понимать? Вроде как ты мне угрожаешь?
– Нет, зачем же! Сел в карты играть, значит, посторонние разговоры в сторону. Время еще будет поговорить…
Но теперь уже чем спокойнее становился Давыдов, тем больше волновался Устин. Не доиграв кона, он с досадой бросил карты на рядно, обнял руками колени.
– Какая там к черту игра, давайте лучше поговорим про выходные. Ты думаешь, председатель, об этих выходных одни люди беспокоятся? Как бы не так! Вчера утречком это пошел я лошадей запрягать, а гнедая кобыла вздохнула от горя и говорит мне человечьим языком: «Эх, Устин, Устин, и что это за колхозная жизня! И в будни на мне работают, день и ночь хомута не сымают, и в праздники не выпрягают. А раньше было не то-о-о! Раньше на мне, бывало, по воскресеньям не работали, а только либо по гостям ездили, либо, скажем, по свадьбам. Раньше жизня моя не в пример лучше была!»
Казаки вполголоса, но дружно рассмеялись. Сочувствие их было как будто бы на стороне Устина. Но они выжидающе притихли, когда Давыдов, трогая рукою кадык, негромко сказал:
– А чья она была до колхоза, эта интересная кобылка?
Устин хитро сощурился и даже слегка подмигнул Давыдову:
– Небось думаешь, моя? Моими словами говорила? Нет, председатель, тут ты ошибку понес! Это Титкова была кобылка, эта животная из раскулаченных. Она у него при единоличной жизни не так, как в колхозе, питалась: объедьев зимой и не нюхала, на одном овсе, считай, почти все зубы съела. Не жила, можно сказать, а роскошничала!
– Значит – старая кобылка, если зубы съела? – как бы невзначай спросил Давыдов.
– Старая, старая, в преклонных годах, – охотно согласился Устин, не ожидавший от противника никакого подвоха.
– Тогда напрасно ты слушаешь эту разговорчивую кобылу, – убежденно сказал Давыдов.
– Почему же это напрасно?
– Да потому, что у кулацкой кобылы – кулацкие и разговоры.
– Так она же теперь колхозница…
– По виду и ты колхозник, а на деле – кулацкий подпевала.
– Ну, это ты уж, председатель, загнул чересчур…
– Ничего не загнул, а факт остается фактом. И потом, если кобыла старая, охота тебе была ее слушать? Она же от старости весь ум выжила! Будь она помоложе да поумнее – не так ей надо было с тобой разговаривать!
– А как же? – уже настороженно спросил Устин.
– Ей надо было сказать тебе так: «Эх, Устин, Устин, кулацкий ты прихвостень! Зимою ты, сукин сын, ни черта не работал, весною не работал, больным притворялся, и сейчас не хочешь по-настоящему работать. Чем же ты меня, гнедую кобылу, зимовать будешь и что сам зимою жрать будешь? Подохнем мы с тобой с голоду от таких наших трудов!» Вот как ей надо было с тобой разговаривать!
Общий хохот покрыл последние слова Давыдова. Нечаев смеялся, как девушка, словно горох сыпал, и по-девичьи тоненько взвизгивал. Басистый Герасим Зяблов даже вскочил на ноги и хохотал, потешно приседая, и, как во время пляски, хлопал себя ладонями по голенищам сапог. А престарелый Тихон Осетров, захватив сивую бороду в кулак, пронзительно кричал:
– Ложись, Устин, ниц и не подымай головы! Начисто стоптал тебя Давыдов!
Но, к удивлению Давыдова, смеялся и сам нимало не смущенный Устин, и смех его вовсе не был насильственным или притворным.
Когда понемногу установилась тишина, Устин первый сказал:
– Ну, председатель, сразил ты меня… Не думал я, что ты ловко из-под меня вывернешься. А вот насчет кулацкого прихвостня – это ты напрасно, и насчет того, что весною я не хворал, а притворялся, – тоже напраслину на меня возводишь. Тут ты, председатель, извиняй, пожалуйста, но брешешь!
– Докажи это.
– Чем же я тебе докажу?
– Фактами.
– Какие же могут быть к нашему шутейному разговору факты? – неуверенно улыбаясь, спросил уже немного посерьезневший Устин.
– Ты брось дурака валять! – зло сказал Давыдов. – Разговор наш далеко не шутейный, и дело, которое ты затеял, вовсе не шуточное. А факты – вот они тебе налицо: в колхозе ты почти не работаешь, пытаешься тянуть за собой несознательный элемент, ведешь опасные для тебя разговорчики, и вот сегодня, например, тебе удалось сорвать выход на работу: половина бригады не косит благодаря твоим стараниям. Какие же тут к черту шутки?
Смешливо вздернутые брови Устина опустились и опять сошлись у переносья в одну прямую и жесткую линию:
– Про выходные дни сказал и сразу попал в кулацкие прихвостни и в контры? Стало быть, только тебе одному можно говорить, а нам – молчать и губы рукавом вытирать?
– Не только поэтому! – горячо возразил Давыдов. – Все твое поведение нечестное, факт! Что ты распинаешься о выходных днях, когда ты зимою имел этих выходных в месяц по двадцать дней! Да и не только ты один, а и все остальные, кто здесь сейчас находится. Что вы зимою делали, кроме уборки скота да очистки семян? Да ничего! На теплых печках отлеживались! Так какое же право вы имеете устраивать себе выходные в самую горячую пору, когда каждый час дорог, когда под угрозой покос? Ну, скажите по совести!
Устин, не моргая, молча и пристально смотрел на Давыдова. Вместо него заговорил Тихон Осетров:
– Тут, донцы, в кулак шептать нечего. Давыдов правильно говорит. Наша промашка вышла, нам ее и поправлять. Такое наше дело, что праздновать приходится не всегда, а в большинстве действительно в зимнюю пору. Да оно и раньше, при единоличестве, так же было. Раньше Покрова кто из нас с хозяйством управлялся? Не успеешь хлеба́ убрать – и вот уже надо тебе зябь пахать. Давыдов верно говорит, и мы нынче зря баб в церкву пустили, а уж про то, что сами на стану уселись воскресничать, тут и толковать нечего… Одним словом, промашка! Сами перед собой обвиноватились, да и только. А все это ты, Устин, ты нас сбил, баламутный дьявол!
Устин вспыхнул как порох. Голубые глаза его потемнели и злобно заискрились:
– А у тебя, бородатая дура, свой ум при себе есть или ты его дома забыл?
– То-то и оно, что, как видно, забыл…
– Ну, сбегай в хутор, принеси его!
Нечаев прикрыл рот узкой ладонью, чтобы не видно было улыбки, подрагивающим, тонким голоском спросил у несколько смущенного Осетрова:
– А ты, Тихон Гордеич, надежно его схоронил, ум-то?
– А тебе какая печаль?
– Так нынче же воскресенье…
– Ну, и что такого?
– Сноха твоя небось прибиралась с утра, полы подметала, и ежели ты свой умишко под лавкой схоронил или под загнеткой, то она беспременно веником подхватит его и выметет на баз. А там его куры в один миг разгребут… Как бы тебе, Гордеич, без ума не пришлось век доживать, вот об чем я печалуюсь…
Все, не исключая Давыдова, рассмеялись, но смех у казаков был что-то не очень весел… Однако недавнее напряжение исчезло. Как и всегда бывает в таких случаях, веселая шутка предотвратила готовую разразиться ссору. Обиженный Осетров, малость поостыв, только и сказал, обращаясь к Нечаеву:
– Тебе, Александр, как я погляжу, и дома забывать нечего: и при себе из ума ничего не имеешь. Ты-то умнее меня оказался? И твоя баба тоже зараз марширует, дорогу на Тубянской меряет, и ты от картишек тоже не отказывался.
– Мой грех! Мой грех! – отшучивался Нечаев.
Но Давыдов не был удовлетворен исходом разговора. Ему хотелось прижать Устина по-настоящему.
– Так вот, давайте уж окончательно закончим про выходные, – сказал он, в упор глядя на Устина. – Много ты зимой работал, Устин Михайлович?
– Сколько надо было, столько и работал.
– А все же?
– Не считал.
– Сколько у тебя числится трудодней?
– Не помню. И чего ты ко мне привязался? Возьмись да посчитай, ежели тебе делать нечего, а без дела скучно.