Автор Исландии - Халлгримур Хельгасон
Они были моими сыновьями? Да. Они редковолосые, а Хельги даже больший упрямец, чем я. Рагнхильд не могла мне изменить, даже если бы я подтолкнул ее на это или бросил ей такой вызов, как Джойс – своей жене в надежде получить хороший материал для нового романа. В ней, в моей Ранге, вовсе не было ни драматизма, ни напряжения, она улыбалась, как солнышко, была терпелива, как солнышко, ноги у нее были красивы, как лучи солнца, и она бросала тени, как солнце: ты со всеми примиришься. И скрывалась она тоже, как солнце: стоило мне только выпустить ей в лицо облако. И закатывалась, как солнце: только вечером, управившись со всем. И спала, как солнце: за семью горами.
Мы поженились в мае 1964-го. Это была буржуазная гражданская церемония. Когда история дошла до этого момента, было невозможно жениться так, чтоб не пришлось краснеть. Церковные свадьбы были под запретом во всех коммунистических кружках – впрочем, они в любом случае были сильно пропитаны всякой каретной романтикой и голубиной манерностью. А свадьбы у фогта были давно запятнаны коммуняческой сентиментальностью и снобизмом в стиле «Мы же не плебеи!» – что было немногим лучше. Я просто попытался как можно меньше поднимать вокруг этого шум: однажды во вторник попросил чиновника задержаться в конторе чуть подольше: мы с ним ждали, пока у Ранги закончится рабочий день. Это заняло всего пять минут, а потом я пригласил ее, ее родителей, двух смешливых младших сестер и одного глупого жениха на обед в ресторане «Корабельный сарай»[130]. Тоумас заглянул к нам на рюмку коньяка, брат Торви прислал телеграмму: «Пятьдесят лет – препятствий в жизни нет…» – вот что там было написано.
Этот брак (изначально задуманный как НАТО – оборонный союз против врага на востоке, который все еще беспокоил меня тогда, не оставляя ни днем, ни ночью, хотя сам уже давно умер) оказался таким же удачным союзом, как и его прототип, и пережил все стены, которые холостяк в моей душе воздвиг между самым худшим и самым лучшим в моей натуре. Мягкостью эта женщина разрушала их.
По воскресеньям я смотрел на ее обнаженную спину. Соединял родинки и получал в результате мое зодиакальное созвездие – и это было примечательно. У нее на спине был знак Рыб. На женщинах бывает подписано, какому мужчине они предназначаются? Кто следит за тем, как в твоей тарелке каши распределятся изюминки? А потом она поворачивалась ко мне – и была прелестна. Каким разным бывает блаженство, обитающее в домах вокруг любви. Ее улыбка была мне вместо завтрака. Кажется, я так и не сказал ей, что у нее на спине мои Рыбы. Наверно, стоило бы сделать это. Наверно, я был слишком циничен. Мне не пришло в голову, что она понимает такие вещи. А может, на мне тоже было где-нибудь написано, что я предназначаюсь ей? Может, я всю жизнь проносил на спине знак Овна?
Но что моей Ранге удавалось лучше всего, так это избавить меня от диктатуры телефона и каждое утро заниматься перлюстрацией газет, – я уже не мог до полудня принимать поношения. Правда, с годами эта перлюстрация превратилась в надзор за лестью, потому что постепенно я сделался святым, а она регулярно просматривала все газеты, еженедельники, специализированную и местную периодику в поисках хотя бы зачаточного эссе о моих произведениях, списка хороших книг, журналистского подхалимажа, отрывка из воспоминаний старых знакомых, – называть мое имя вдруг стало изысканным. Но под конец я устал от похвал и просил ее предупреждать о них до того, как я разверну газеты. Она делала для меня все. На скучных приемах (а в Исландии все приемы скучные, с этими бесконечными мелкими поэтами, этими «подающими надежды», газетными ищейками, жаждущими взять интервью, некритичными фанатами и среди них несколькими веселыми посольскими дамами, которые меня еще презирали) я мог с ее помощью отправиться домой: незаметно давал ей знак, и тогда она вставала и говорила: «Ну, Эйнар, не пора ли нам собираться?» Людям могло не понравиться, если величайший писатель Исландии заскучал у них в гостях. В итоге о моей Ранге пошла – совершенно незаслуженная – молва, будто она держит меня под каблуком. А еще она помогала мне справляться с моей ежегодной нобелевской депрессией, которая с каждым годом только усиливалась, не оставляла меня, хотя и немного дала мне пощаду после вручения 1969 года: мне было все равно, что я не получу ту премию, которую получил Сэмюэл Беккет. Но уже на следующий год это блаженное состояние прошло. Солженицын, может, и не был очень способным, зато честным он был и заслужил награду: ни у кого путь до Стокгольма не был таким долгим. В следующий раз я обрел спокойствие только в 1982 году, когда черед дошел до Гарсиа Маркеса. Кто не стал бы радоваться за этого чародея?
Мой испанский коллега сказал мне, что лучшее средство от нобелевской депрессии – купить себе фрак. Я его не понимал до тех пор, пока сам не купил фрака. Было что-то приятное в стоянии перед зеркалом во фраке, в начищенных до блеска туфлях, но в чем заключалось это ощущение, сказать трудно. Скорее всего, одежда помогала увидеть всю суетность происходящего: как смешон каплун в своем черно-белом оперении – не в последнюю очередь, если таким каплуном стал ты сам. Каждый год, в самые трудные дни октября, когда телефон каждый раз звонил со шведским акцентом, я примерял этот фрак, который в другое время не надевал. Очевидно, тот единственный раз, когда я задумался, не сошел ли я с ума, был тогда, когда я застукал самого себя в темное октябрьское утро во фраке перед зеркалом, читающим речь – нобелевскую! – по-шведски. Конечно, у всех у нас была заготовлена эта чертова речь, и с годами мы помаленьку дошлифовывали ее, что-то прибавляли, что-то изменяли: у меня она в конечном