Павел Мельников-Печерский - В лесах. Книга первая
В горнице встретил он Таню, прислужницу Марьи Гавриловны.
— Что надобно вашей милости? — спросила она у Алексея.
— За письмом… Марья Гавриловна зайти велели, — ответил он вполголоса.
— Обождите маленько. Скажу ей, — молвила девушка, окинув любопытным взором Алексея.
Долго ждал он возвращения Тани. Сердце так и замирало, так и колотилось в груди, в ушах звенело, в голове мутилось… Сам не свой стоял Алексей… Сроду не бывало с ним этого.
Вышла девушка, молвила, что Марья Гавриловна письма не изготовила.
— Ехать пора мне, — сказал он задрожавшим от такой вести голосом. — Матушка Манефа скорей наказывала ехать… Путь не ближний… Лошади заложены.
— Скажу… обождите минуточку, — сказала девушка и скрылась за дверью.
«Выйдет ли она?.. Увижу ль ее? — думал Алексей. — Голову бы отдал на отсеченье, только бы на минутку повидать ее».
Таня появилась в дверях и сказала, что письма не будет, а когда он назад через скит поедет, завернул бы к Марье Гавриловне… К тому времени она и ответ напишет и посылочку изготовит.
— Скоро ль назад-то будете? — спросила Таня.
— Не знаю, — мрачно ответил Алексей. — Недели через полторы либо через две.
— Так я и скажу… А вы уж беспременно заезжайте, — с улыбкой молвила Таня. — Далеко ль вам ехать-то?
— Далеконько, — отвечал Алексей. — На Ветлугу, коли слыхали.
— Про Ветлугу-то?.. Слыхала. — Это ведь туда, кажись, за Керженцем?
— Да, за Керженцем, — молвил Алексей, жадно глядя на белую, как мрамор, створчатую дверь, за которой, сдавалось ему, стояла Марья Гавриловна.
— Дай бог счастливого пути, — поклонившись, сказала Алексею Таня. — Прощайте.
— Прощайте! — грустно ответил он, наклоняя голову, и с тяжелым вздохом пошел вон из горницы.
***Точно по незнаемым местам возвращался Алексей от домика Марьи Гавриловны. Весеннее солнце ярко сияло, подымаясь на полуденную высоту, а ему все казалось в мутном свете… На крыльце келарни стояла мать Виринея, справляя уезжавшему гостю прощальные поклоны — не видал ее Алексей… Из светелки игуменьиной кельи Фленушка грозила ему кулаком и плюнула вслед, и того не заметил… Оглянуться б ему на шелковые занавески, что висели в середнем окне Марьи Гавриловны, не приметил ли бы он меж ними светлого искрометного глаза, зорко следившего за удалявшимся молодцем?..
Сел Алексей в тележку и, выехав за околицу, с чувством бессильной злобы жарко хлестнул арапником по крутым бедрам откормленных саврасых вяток. Стрелой понеслись кони по гладкой извилистой дорожке, и вскоре густой перелесок скрыл от взоров уезжавшего и часовни, и келейные стаи, и сиротские избенки Каменного Вражка. Удары арапника крепче и крепче раздавались в лесной тиши, тележка так и подпрыгивала по рытвинам и выбоинам. Расходилась рука, раззуделось плечо, распалилось сердце молодецкое — птицей летит Алексей по лесной дорожке.. Того и гляди, что тележка зацепится о пень либо корневище… Не сдобровать тогда победной голове распаленного новой страстью и смутной надеждой молодца… Больше версты проскакал он сломя голову. Тут маленько отлегло у него от сердца, и громкая, тоскливая песня вырвалась из груди:
Ты судьба ль моя, судьбина некорыстная,Голова ль ты моя бесталанная!Сокрушила ты меня, кручинушка,Ты рассыпала печаль по ясным очам,Присушила русы кудри ко буйной голове.Приневолила шататься по чужой стороне.
Прискучила Настя Алексею. Чувствует, что согнул дерево не по себе. Годами молода, норовом стара… Добыть в жены теперь не трудное дело, зато тужить да плакать век свой доведется… Не ему над домом власть держать, ей верховодить над мужем. Во всем надо будет из ее рук смотреть, не сметь выступить из воли ее, завсегда иметь голову с поклоном, язык с приговором, руки с подносом… А это уж последнее дело: не зверь в зверях еж, не птица в птицах нетопырь, не муж в мужьях, кем жена владеет. Лучше в дырявой лодке по морю плавать, чем жить со властной женой…
А Патапа Максимыча пуще огня боится. Хоть добр н ласков до него казался, а из памяти Алексея не выходит таинственный голос, предрекавший ему гибель от руки Патапа Максимыча. Немало думал он про его слова, сказанные накануне светлого воскресения и еще раз, как, отпраздновав пасху с родителями, в Осиповку на Радуницу он воротился… Тогда же догадался, что Патапу Максимычу взбрело на ум в зятья его взять. Не порадовался, а устрашился он тому. «Тут-то и есть погибель моя», — подумал он… Страшна стала ему Настя, чуть не страшней самого Патап Максимыча — горда очень и власть любит паче меры. А силы в ней много — как раз мужа под ноготь подберет. Что ж тут хорошего?.. Житье под бабьим началом хуже неволи, горчей каторги!.. «Эх, в какую ж я петлю попал, — думает Алексей сам про себя, — ни вон, ни в избу, ни в короб не лезет, ни из короба нейдет. Подсунула тогда нелегкая эту распроклятую Фленушку… А узнает неравно про наши дела Патап Максимыч — тогда что?.. Зверь ведь, не человек, обиды не спустит. А Настасью взять… Нет, легче в омут головой…»
В таком тяжком раздумье увидел Алексей Марью Гавриловну. Умильным взором и блеском непомеркшей красоты пригрела она изболевшее его сердце… Просияло на темной душе его.
Первые порывы новой страсти выразились скачкой сломя голову по изрытой и перекрещенной корневищами лесной дорожке, затем разрешились громкой горькой песнью. Та песня, сперва шумная, порывистая, полная отчаянья и безнадежного горя, постепенно стихала и под конец замерла в чуть слышных звуках тихой грусти и любви. Добрые вятки дробной рысцой трусили по дорожке, проторенной по лывине[157]. В лесу стояло полное затишье, лист на дереве не дрогнет, ветерок не шевельнет молодую травку, только иволги, снегири и малиновки на разные голоса меж собой перекликаются… Где-то вдали защелкал соловей… Славный соловей, мало таких за Волгу прилетает… Все-то колена звонко и чисто у него выливаются… Вот «запулькал» он, «заклыкал» стеклянным колокольчиком, раскатился мелкой серебряной «дробью», «запленкал», завел «юлиную стукотню», громко защелкал и, залившись «дудочкой», смолк[158]. А через минуту опять «почин» заводит, опять колено за коленом выводит. Дальше где-то в трущобе еще засвистал соловушка… другой, третий. Не слышит ничего Алексей, ничего не видит он, ни кругом, ни возле… В летасах[159], как в мареве, является миловидный облик молодой вдовы… видит Алексей стройный стан ее, крытый густыми белоснежными складками утренней одежды, как видел ее на солнечном всходе… А жадная мысль о богатой казне вдовушки тоже не спадает с ума. Помышленье корыстное царит над его думами. Про Настю ни мысли, ни помина… Правду говорила Фленушка, называя Алексея бессовестным. Шутка ее на дело стала похожа.
Хорошей жизни Алексею все хочется, довольства, обилья во все; будь жена хоть коза, только б с золотыми рогами, да смирная, покладистая, чтоб не смела выше мужа головы поднимать!.. Хорошая жизнь!.. Ох, эта хорошая жизнь!.. Не то было б тогда!.. Что он теперь?.. Батрак, наймит… Самому бы хозяйствовать, да так, чтобы ворочать тысячами и ото всех людей в почете быть. Не думает про то Алексей, что чем больше почет, тем больше хлопот: ему бы только стать тысячником, а людской почет, мнится ему, сам собой придет незваный, непрошеный. Да вот горе — откуда тысячи-то взять?.. Золото на Ветлуге вышло обманным делом, про Настю и вздумать страшно… Ну ее совсем и с приданым богатством!.. Эх, как бы со вдовушкой сладиться; богатства у нее, слышно, счету нет, сама надо всем большуха, не глядит из отцовских рук… Дернуть бы свадебкой да скорым делом подальше с родины, на новые места… Подальше, как можно подальше, куда б не могла досягнуть долгая рука Патапа Максимыча.
Вот что думалось, вот что гребтело измученному душевной истомой Алексею, когда он в каком-то забытьи тихонько проезжал по тенистым лесам под щебетанье и веселые клики разнородных пташек.
И вдруг темным морокам пала ему на ум Настя… Вспомнилось, как вдвоем в подклете посиживали, тайные любовные речи говаривали; вспомнилось, как гордая красавица не снесла пыла страсти — отдалась желанному и душой и телом.
Не раскаянье, не сожаленье шевельнулись на душе его, иная мысль затмила… «Что ж?.. Не мы первые, не мы и последние… Кучился-мучился, доспел и бросил… Не нами заведено, таково дело спокон века стоит. Девка — чужая добыча: не я, так другой бы…» Но, как ни утешал себя Алексей, все-таки страхом подергивало его сердце при мысли: «А как Настасья да расскажет отцу с матерью?..» Вспоминались ему тревожные сны: страшный образ гневного Патапа Максимыча с засученными рукавами и тяжелой дубиной в руках, вспоминались и грозные речи его: «Жилы вытяну, ремней из спины накрою!..» Жмурит глаза Алексей, и мерещится ему сверкающий нож в руках Патапа, слышится вой ватаги работников, ринувшихся по приказу хозяина…