Павел Мельников-Печерский - В лесах. Книга первая
— На обратном пути милости просим. Не объезжай, друг, нашей обители.
— Что он к тебе, с письмом, что ль, от девиц, аль с вестями какими? — спросила Фленушку Манефа, когда Алексей затворил за собою дверь.
— Настенька на словах приказывала, — небрежно выронила слово Фленушка.
— Про что? — спросила Манефа.
— Да там насчет шерстей да бисеру, — сказала Фленушка. — Обещалась к празднику прислать, да у самой, говорит, нет еще, до сих пор не привезли из городу.
— Подушку-то кончила? — спросила Манефа, оглядывая Фленушкины и Марьюшкины пяльцы.
— Самая малость осталась, — ответила Фленушка. — Денек, другой посидеть, совсем готова будет.
— Кончай да скорее отделывай, из Казани гостям надо быть. С ними отошлю, — сказала Манефа, садясь в кресло.
— А после подушки, омофор, что ли, зачинать? — спросила Фленушка. — Коли Настенька с Парашей приедут, с ними да с Марьюшкой как раз вышьем.
— Не надо, — отрезала Манефа.
— Что ж так, матушка?.. Раздумала? — спросила Фленушка. — Целу зиму работой торопила, чтоб омофор скорей зачинать, а теперь вдруг и не надо…
— Не надо, — повторила игуменья.
— Что же благословишь работать? — севши за пяльцы, спросила Фленушка.
— Что хотите, то и шейте, — тихо молвила мать Манефа.
— Так мы тебе в келью к иконам новы пелены вышьем, — подхватила Фленушка, вскинув веселыми глазами на Манефу.
— Ладно, хорошо. Господь вас благословит…— шейте с богом, — молвила игуменья, глядя полными любви глазами на Фленушку. — Ах ты, Фленушка моя, Фленушка! — тихо проговорила она после долгого молчания. — С ума ты нейдешь у меня… Вот по милости господней поднялась я с одра смертного… Ну, а если бы померла, что бы тогда было с тобой?.. Бедная ты моя сиротинка!..
— Полно, матушка! — вскочив из-за пялец и ласкаясь к Манефе, вскликнула Фленушка.
— Из ума у меня не выходишь, — с озабоченным видом продолжала Манефа. — Надо мне хорошенько с тобой посоветовать.
— Да полно ж, матушка, — наклоняясь головой на плечо игуменьи, сквозь слезы молвила Фленушка, — что о том поминать?.. Осталась жива, сохранил господь… ну и слава богу. Зачем грустить да печалиться?.. Прошли беды, минули печали, бога благодарить надо, а не горевать.
— Впервой хворала я смертным недугом, — сказала Манефа, — и все время была без ума, без памяти. Ну как к смерти-то разболеюсь, да тоже не в себе буду… не распоряжусь, как надо?.. Потому и хочется мне загодя устроить тебя, Фленушка, чтоб после моей смерти никто тебя не обидел… В мое добро матери могут вступиться, ведь по уставу именье инокини в обитель идет… А что, Фленушка, не надеть ли тебе, голубушка моя, манатью с черной рясой?..
— Что ты, матушка? — тревожно вскликнула и побледнела Фленушка. — Да у меня и в мыслях этого не бывало, на ум не приходило…
— Хоть и молода, а я бы тебя, отходя сего света, на игуменство благословила. Тогда матери должны будут тебе покориться, — не отвечая на Фленушкины слова, продолжала Манефа…— Все бы мое добро при тебе осталось. Во всем бы ты была моею наследницей.
— Нет, матушка, нет, — взволнованным голосом сказала Фленушка. — Не поминай мне про это… не бывать мне черницей — не могу и не хочу.
— Напрасно, Фленушка, напрасно так говоришь, милая моя, — молвила на то Манефа. — Подумай-ка хорошенько, голубка… Помру — куда пойдешь?..
— В обители век доживу, — отирая глаза, сказала Фленушка. — От твоей могилки куда ж мне идти?
— Белицей, Фленушка, останешься — не ужиться тебе в обители, — заметила Манефа. — Востра ты у меня паче меры. Матери поедом тебя заедят… Не гляди, что теперь лебезят, в глаза тебе смотрят… Только дух из меня вон, тотчас иные станут — увидишь. А когда бы ты постриглась, да я бы тебе игуменство сдала — другое бы вышло дело: из-под воли твоей никто бы не вышел.
— Молода я, матушка, не снести мне иночества, — сказала Фленушка.
— Я моложе тебя иночество приняла, — заметила Манефа, — а помог же господь — снесла.
— У тебя такое произволение было, а у меня его нет, — решительно сказала Фленушка…— Нет, матушка, воля твоя, ты мне лучше про это и не поминай — в черницах мне не бывать. Вздохнула Манефа и, поникнув головой, задумалась.
— Не тороплю тебя, — после недолгого молчанья сказала она, подняв голову. — Время терпит. А ты подумай хорошенько да рассуди. Сказываю: в белицах житья тебе не будет, куда ж ты голову сиротскую свою приклонишь?.. У братца Патапа Максимыча?.. Да не больно он тебя жалует, нравом же крутенек, — живучи у него много придется слез принимать… Аксинья же Захаровна хилеть зачала, Настя с Парашей того гляди замуж выйдут… По-моему, уж лучше в Вихорево к Аграфенушке… Она добрая, жалостливая… А все-таки хоть и Аграфенушку взять, чужой дом не свой, Фленушка. Люди говорят: свой сухарь сытней чужих пирогов… И правда, сущая правда… Святое бы дело обителью тебе хозяйствовать.
— Нет, матушка, не могу, — сдерживая рыданья, ответила Фленушка.
— Мир смущает? — спросила Манефа.
— Где я видела его, мир-от, матушка? — покачивая головой, возразила Фленушка. — Разве что в Осиповке, да когда, бывало, с тобой к Макарью съездишь… Сама знаешь, что я от тебя ни на пядь, — где ж мне мир-от было видеть?
В ее голосе звучали и грусть и укоры судьбе.
— Лукав мир, Фленушка, — степенно молвила Манефа. — Не то что в келью, в пустыни, в земные вертепы он проникает… Много того видим в житиях преподобных отец… Не днем, так нощию во сне человеку козни свои деет! Молчала Фленушка.
— Ты в мир не захотела ли?.. Замуж не думаешь ли? — спросила Манефа.
— Как мне замуж идти?.. За кого?.. — с грустью сказала Фленушка. — Честью из обители под венец не ходят, уходом не пойду… Тебя жаль, матушка, тебя огорчить не хочу — оттого и не уйду, уходом…
— Ах, Фленушка моя, Фленушка! — вздохнула Манефа и, склонив голову, тихо побрела вон из горницы.
***Алексей в келарню прошел. Там, угощая путника, со сверкавшими на маленьких глазках слезами любви и участья, добродушная мать Виринея расспрашивала его про житье-бытье Насти с Парашей под кровом родительским. От души любила их Виринея… Как по покойницам плакала она, когда Патап Максимыч взял дочерей из обители.
— Расскажи ты мне, Алексей Трифоныч, расскажи, родной, как поживают они, мои ластушки, как времечко коротают красавицы мои ненаглядные? — пригорюнясь, спрашивала она гостя, сидевшего за большой сковородкой яичницы-глазуньи. — Как-то они, болезные мои, у батюшки в дому взвеселяются, поминают ли про нашу обитель, про матушек да про своих советных подруженек?
— Как же, матушка, не поминать? — ответил Алексей. — Долго ведь жили у вас, нельзя вдруг позабыть.
— Бог их спаси, что помнят нас, — молвила Виринея. — А скажи-ка ты мне, болезный ты мой, такая ль теперь Настенька-то, шустрая да бойкая, как росла у нас во обители? Была она здесь первая любимая затейница, на всякие игры первая забавница. Взвеселяла нас, старух старыих, потешала наших девушек, своих милых советных подруженек… Соберутся, бывало, мои лебедушки ко мне в келарню зимним вечером, станут шутить разные шуточки, затеют игры девичьи, не насмотришься на них, не налюбуешься. Есть ли теперь у них подруги-то, есть ли вкруг них дружные разговорщицы?
— Нет, матушка, подруг у них не видится, — отвечал Алексей. — С деревенскими девками дружиться им не повелось, а ровни поблизости нет.
— Скучно ж им, моим голубонькам, — пригорюнясь, молвила мать Виринея. — Все одни да одни — этак не взмилеет и белый свет… Женихов на примете нет ли?
Замялся Алексей, но тотчас оправился и отрывисто ответил:
— Не слыхать, матушка.
— Не слыхать!.. Что ж так?.. Ну да эти невесты в девках не засидятся — перестарками не останутся, — заметила Виринея. — И из себя красовиты и умом-разумом от бога не обижены, а приданого, поди, сундуки ломятся. Таких невест в миру нарасхват берут.
Жутко было слушать Алексею несмолкаемые речи словоохотливой Виринеи. Каждое ее слово про Настю мутило душу его… А меж тем иные думы, иные помышленья роились в глубине души его, иные желанья волновали сердце.
Распрощавшись с Виринеей, снабдившей его на дорогу большим кульком с крупичатым хлебом, пирогами, кокурками, крашеными яйцами и другими снедями, медленными шагами пошел он на конный двор, заложил пару добрых вяток в легкую тележку, уложился и хотел было уж ехать, как ровно неведомая сила потянула его назад. Сам не понимал, куда и зачем идет. Очнулся перед дверью домика Марьи Гавриловны.
«Зайду… скажу, что за письмом… что ехать пора…» — подумал он, не помня приказа Манефина, и с замираньем сердца, робким шагом, взошел на крыльцо.
В горнице встретил он Таню, прислужницу Марьи Гавриловны.
— Что надобно вашей милости? — спросила она у Алексея.