Василий Жуковский - Том 4. Одиссея. Проза. Статьи
Как мне жаль, что я в проезд мой в Дерпт с тобою не увижусь. Но буду непременно в Петербурге в марте или в начале апреля. Все они уехали уже в Дерпт*, а я остался еще дней на 10 в Москве. Не заеду в Петербург теперь оттого, что хочу скорее их увидеть и узнать, каково они доехали. Я отпустил их не совсем здоровых. Но в марте буду у тебя непременно. Ты между тем думай обо мне. Если можно, представь мое положение государыне в настоящем его виде. Может быть, дерптская жизнь моя будет лучше, нежели как я себе ее представляю. Но если она будет такова, какою мне видится в иные минуты, то и я и Маша пропадем. Прощай тогда и талант и слава! Хорошо, когда бы можно было сказать, без неблагодарности: «Прощай и жизнь! Так и быть! Поверяю судьбу свою дружбе».
Пора кончить. Это письмо покажи Блудову. Он имеет на него право. Я еще ему не отвечал на его письмо, право, не от лени. Я благодарю его за это письмо, как за подарок. Оно обрадовало меня и ободрило (c’est le mot).[53]Уважение к другу есть счастие и дает привязанность к жизни. Люблю его более, нежели когда-нибудь, и с каким-то новым чувством. Но об этом скажу ему самому.
При отъезде своем из Москвы пошлю к тебе полное собрание своих стихов, переписанное мною для печати. Но их не начинай печатать до свидания со мною. Многое надобно поправить вместе и вместе распорядить.
Поправки «Послания»* пришлю на следующей почте. Вы уже получили некоторые. В нем много недостатков, но всего и поправлять не нужно. Лучше написать что-нибудь новое. Тебе я на свой счет не верю: ты слишком уже восхищаешься моим soit disant[54] гением. «Певца» я написал почти совсем* и дописал бы, когда бы не помешала зубная боль. Но я им не весьма доволен. Кончу однако; но когда, не знаю. Пришлю его из Дерпта.
Прошу тебя поблагодарить от меня Юрия Александровича* за его ко мне благосклонность. Буду к нему писать сам, но теперь некогда.
Дашкова обнимаю*. Я ему должен письмом.
На это письмо не отвечай мне, пока не получишь от меня письма из Дерпта. Здесь твой ответ меня не застанет, а в Дерпте он не должен меня ждать, потому что без меня могут его прочитать те, которым он не должен быть известен. И вообще во всех твоих письмах все, что касается особенно до меня, пиши на особой странице.
Прости. Уведомь, что вы придумали с Уваровым. Если государыне угодно, чтобы «Послание» было напечатано в мою пользу, то я очень этому рад. Постарайся об моем кармане. Мои все доходы улетели к черту, и я теперь никаких, кроме своих пяти пальцев, не имею в виду. Надежда на издание моих стихов.
11. <В последних числах июня 1826, Эмс>*
Не умею изъяснить твоего молчания и не могу никак с ним помириться. Ни ты, ни Вяземский не вспомнили обо мне в минуту несчастия! Но я не хочу обвинять, когда надобно вместе плакать. Вы, верно, ко мне писали; куда делись письма и как они могли не дойти ко мне, не понимаю. Вообрази мое положение — узнать из газет, что Карамзина нет на свете*. И вот все, что я знаю! Но что сделалось с ними?* И как это бедствие на них грянуло? Каково это воображать и не иметь ниоткуда помощи! Его я проводил сердцем в лучшую жизнь, уже покидая Россию. Об нем могу думать, как об ангеле, которого только лице для меня закрылось. Но сердце его никогда не потеряет. Он был другом-отцом в жизни; он будет тем же и по смерти. Большая половина жизни прошла под светлым влиянием его присутствия. От этого присутствия нельзя отвыкнуть. Карамзин — в этом имени было и будет все, что есть для сердца высокого, милого, добродетельного. Воспоминание об нем есть религия. Такие потери могут делать равнодушным только к житейскому счастию, а не к жизни. Кроме счастия, есть в жизни должность. Тут мысль об нем есть подпора — перед глазами ли он или только в сердце. Он жив, как вера в бога, как добродетель. Его потерять нельзя — лишь только надобно быть достойным его. Но что они? Неужели мне еще долго но иметь известия? Не понимаю, как я мог его не иметь. И не могу решиться подумать, чтобы вы могли забыть обо мне при таком несчастии. Я в Эмсе останусь еще три недели, до первого августа нового стиля. Успеешь ли в это время получить мое письмо и ответить на него, не знаю. Но неужели надобно было дожидаться письма моего, чтобы писать ко мне? Разве вы не знали, что я еду в Эмс? И разве нельзя было написать ко мне прямо в Эмс poste restante?[55] Во всяком случае напиши уже в ответ на это письмо прямо в Эгру poste restante. В Эгре буду около половины августа н<ового> с<тиля>. — Где он погребен? На кладбище или в церкви? Если на кладбище, то надобно купить поболе места около гроба. Надобно украсить это место. Похлопочи об этом. — Прости. В Петербурге ли Вяземский? Обнимаю его с сокрушенным сердцем. Неужели он имел несчастие приехать поздно? Напишите, ради бога, как можно подробнее. Что думают они делать с собою? Остаться ли в Петербурге или уехать, и куда? Я бы желал, чтобы они переехали в Дерпт для детей. Там найдут хороших учителей. Воспитание детей будет занятием, достойным его памяти, но не рассеянием. Мое здоровье поправляется.
12. 20 ноября (2 декабря) <1827, Петербург>*
Вчера получил твои письма с Хлюстиным*; вложенное к Жихареву* отправил. Портреты и прочее отправлю с кем-нибудь или оставлю у себя и приложу к прочим бумагам твоим и книгам, кои хранятся у меня. На что тормошить их и хлопотать о пересылке? Почему всему этому не быть у меня? Хлюстин мне очень понравился. Он напоминает своим умным лицом своего дядю; говорит приятно и, кажется, со сведениями; хочет быть дипломатом. Это, я думаю, теперь затруднительно. Уж и так слишком много в иностранной коллегии. Я советую избрать министерства внутренних дел или просвещения. Но надобно, чтоб он был употреблен приятным для него образом.
В отрывке, присланном тобою*, где говорится обо мне, есть много для меня трогательного. У него открылось теперь, кажется, какое-то дружеское чувство ко мне*, которого я не предполагал, а по письму графини* вижу, что он его имел ко мне и прежде. Но он до сих пор или, лучше сказать, в то время, когда мог видеть меня глазами, смотрел на меня как на какого-то потерянного в европейской сфере. Ни моя жизнь, ни мои знания, ни мой талант не стремили меня ни к чему политическому. Но когда же общее дело было мне чуждо? Я не занимался современным, как бы было должно, — это правда, и теперь вижу, что мне многого недостает в моем теперешнем звании; ибо теперешние занятия пожирают все внимание, все сердце и все время. На внешнее могу только заглядывать изредка, урывками. А знакомство с ним необходимо для верности, солидности и теплоты идей. Я живу теперь для одного исключительно*и одно только имею беспокойство, часто мучительное, хорошо ли сделаю свое дело? Других беспокойств нет никаких насчет себя, ибо ничего себе не ищу. По сию пору я почти ни с кем не виделся здесь, в Петербурге. Время, время всего дороже. Но это мне может со временем повредить: отдалит слишком от существенного, сделает чуждым современному и поселит в характере дикость, к которой я и без того склонен. Видаю только Козлова*, и то не часто. Манускрипт его лежит у меня*. Я говорил о издании с теми, кто знает это дело, особенно с Дашковым, Блудовым и также Слёниным*. Одно слово: теперь выдавать нельзя. Расположение читателя неблагоприятно этой поэме. Дух ее прекрасный — трогательно и разительно. Но историческая часть неудовлетворительна и быть не может удовлетворительна. Таково их мнение. Оно меня и останавливает. Иначе я бы решился издать от себя, но боюсь повредить Козлову. Как на это решиться? Отдал поэму Полетике* (он не знаток литературы, но имеет здравый смысл и принимает участие в Козлове); он говорит мне, что я бы мог решиться на издание от себя, что он вреда Козлову не предвидит. Я в этом случае, однако, плана не делаю. Представится случай благоприятный, воспользуюсь им и поступлю по вдохновению минуты. Но этого ни предвидеть, ни наперед расположить нельзя. — Думаю о тебе с грустию. Еще нет от тебя ответа ни на одно письмо мое. А я уже из Петербурга написал, кажется, пять писем. Я прошу тебя поверить мне насчет Н<иколая>. Кажется, что я его понимаю. Важнейшее для него будет, если ты будешь с собою ладить. Ты слишком мало берешь над собою воли; ты предаешься произвольно тому, что тебя страшит или бременит. Это, право, противно и твоему достоинству и особенно твоей любви к живому брату и памяти по мертвом*. И следствие этого ощутительно: ты падаешь духом. Должно ли же это так быть? Сравни себя с другими в этом же положении. Ты должен, должен владеть собою: другого спасения нет! Это ты можешь; следственно, это должно быть. Помни одно: не надобно прибавлять к судьбе брата, в которой есть для него утешение, такого, что не оставляет уже никакого утешения, то есть твоего упадка, в котором он должен будет упрекать себя.