Василий Жуковский - Том 4. Одиссея. Проза. Статьи
И я это писал, думая о тебе. A propos. «Певца» ты напечатал в Петербурге*. Я некоторые места поправил, и жаль, если твой экземпляр напечатан по старому стилю; жаль, если в этом экземпляре остался Чичагов, которого я выкинул* после той проказы, которую он с нами сыграл на переходе Березиной. Пришли мне этот экземпляр и все, что есть хорошего на случай нынешних побед. И мне хочется кое-что написать, тем более что имею на это право, ибо я был их предсказателем: многие места в моей песне точно пророческие и сбылись à la lettre.[52] План давно сделан, но все мешает нездоровье и худое расположенье. Напиши ко мне поскорее и поболее. Твое письмо будет для меня вместо энтузиазма. Скоро буду опять писать.
Прошу тебя поспешить доставить мне экземпляр моих стихов. Я удивляюсь, что по сию пору не имею никакого известия от Ланца. А мой адрес по старому: в Белев.
10. 1815, февраля 1-е <Москва>*
Ответ на все твои письма. Наконец имею свободную минуту и могу с тобою говорить на просторе. За твои хлопоты о моем «Послании»* не нужно мне, кажется, тебя благодарить. Чувствую по себе, как тебе это весело. И ничто меня так не радует, как то, что ты был чтецом моего «Послания»*. Слава — доброе дело, а слава из рук друга есть сокровище. Эта слава есть счастие, и в ней, право, самолюбие мало участвует. Она напоминает о любви, о товариществе и приобретается лучшими наслаждениями, то есть уединенным трудом, который успокоивает и возвышает душу. Такая слава есть награда всего доброго. А я себе часто говорю (не знаю только, буду ли в состоянии исполнить): «Живи, как пишешь!» То есть и в том и другом одинакая цель и одинакое совершенство. Чтобы человек моральный не был несходен с человеком с талантом. Самые замечаемые мною ошибки и замечаемые другими ошибки в том, что я написал, только пробуждают во мне надежду написать что-нибудь лучшее, а нимало не отымают у меня бодрости. Думая о тех немногих людях, которые на меня смотрят, которые меня любят и мною радуются, я сам радуюсь, что имею талант, и мысль об них ободряет меня. Если вы не даете мне счастия вашею дружбою, то часто, часто заставляете забывать тяжелое горе*, тем более тяжелое, что оно скрытное и нередко бывает самое унизительное. Мне часто бывает нужна помощь извне и от руки милой, чтобы о себе вспомнить и не совсем упасть духом. Ты спрашиваешь у меня в одном письме, что причиною возобновившейся во мне надежды? Брат, я говорил не об надежде. Впереди не вижу для себя ничего доброго. То, что мне нужно, едва ли когда сбудется. Жаль, что мы не вместе: на письме всего не скажешь, а сказать бы все надобно. Прошедший год был для меня весьма бурный. Ты уже знаешь, что я писал к Арбеневой, вообразив, что она, имея влияние на образ мыслей матери*, может склонить ее на мою сторону. В этом я ошибся. Она сперва воспламенилась было весьма сильно; потом монах все расстроил*, испугал ее богом и чертом, и она написала к матери против меня. Это произвело между ею и мною объяснение, и мы было расстались. Воейков вошел в семью*, а я из нее вышел. Я писал к матери несколько раз и наконец требовал, чтобы, если уже не может всего сделать, по крайней мере сделала бы все, что в ее власти, что я отказываюсь от всякого требования, не согласного с ее образом мыслей, с тем только, чтобы мы были вместе, чтобы я пользовался полною доверенностью, мог быть счастлив в семье, не был розно с нею*, напротив, имел бы всю возможную с нею свободу, не был принужден ничего таить, тем более что ей (то есть матери) известно все и что большего, при полной доверенности, она бояться не может. Это обещание, как ни трудно, я мог бы исполнить. Я люблю Машу (с тобою можно дать ей это имя), как жизнь. Видеть ее и делить ее спокойное счастие есть для меня все, и для нее также. Но характер матери не таков. Она не может возвыситься до этой чистой, благородной доверенности, на которую и я и Маша имели бы полное право, если бы только не принуждены были беспрестанно скрывать того, что у нас в душе. Одним словом, мать согласилась, чтобы мы опять были вместе; но тех условий, на которых это вместе было бы для нас счастием, она не держит и едва ли способна сдержать. Брат, мы живем вместе, а между нами бездна недоверчивости. Христианство (по ее словам) заставляет ее отказать нам в нашем счастии; а того, что составляет характер христианки, она не имеет, той любви, которая заботится о чужой судьбе, как о собственной. Каждая минута напоминает мне только о том, чего я лишен, нет никакого вознаграждения. На нашу потерю смотрит она холодными глазами эгоизма. Нет никакой отрады. Мы не можем подойти друг к другу свободно. Это положение ужасно, а выйти из него нет силы. Боже мой! Я не могу хотеть и искать своего отдельного счастия. С вами, с друзьями сердца, с верными товарищами жизни, я был бы счастлив: то есть и уважал и делился бы всем, что есть хорошего в душе, без всякого принуждения; не было бы ужасной, противной сердцу необходимости носить на лице маску, — словом, я был бы с вами я; но я не могу и не хочу на это решиться. Лучше страдать и погибнуть вместе, нежели искать своего счастия. И может ли быть для меня свое счастие? Я бы себя возненавидел и рад бы разбить себе голову первою пулею, если бы мог быть на это способен. Теперь вопрос: что же будет с нами, с нею и со мною? Дойти ко гробу дорогою печали. Более ничего! Сердце рвется, когда воображу, какого счастия меня лишают, и с какою жестокою, нечувствительною холодностию. Хотя бы показали, что им жаль разрушать это счастие! Но его топчут ногами, и смеются, и еще думают, что угождают богу! В иные минуты мне жаль своих старых надежд на смерть. Я об ней думал с наслаждением; теперь и того себе не позволяю. Это была бы неблагодарность за любовь, которую ангел ко мне имеет. Эта любовь самая чистая, без всякой примеси низкого; ее никто понять не может, а она была бы счастием, когда бы эгоизм не отравлял ее ежеминутными оскорблениями. Об Воейкове я писал к тебе в дурную минуту. Не имей об нем дурных мыслей. Он любит меня, и я этому верю, и мне нужно верить: мы будем жить вместе. А думать одно и показывать в поступках другое не могу; следовательно, верю ему и хочу верить. Он мне большая подпора. То, что ты назвал моими новыми надеждами, состояло в том, что мать опять позволила мне жить вместе и что я вообразил, что она будет поступать с нами так, как я этого желал. Первые дни были довольно хороши, и я надеялся, что в будущем еще лучшее мне готовится. После этих дней все они уехали в Тамбов, а я остался в Белеве и прожил почти один — с милыми немногими людьми, с которыми душа свободна и которые во всем моем берут участие. Эти два месяца были самые счастливые. Их оживляла надежда на лучшее, и я написал много, столько, сколько не писал никогда. Они возвратились, и принужденность опять возвратилась. И теперь едва ли я не уверен, что старое (то есть унижение, одинокая горесть, принужденность быть вместе и всякую минуту чувствовать, что мы розно, и еще тысяча подобных тяжелых горестей), словом, ужасное старое будет по-старому. Вот с какими надеждами еду в Дерпт, и там уже точно не будет ни в чем отрады, кроме одной мысли, что я с нею, что нам одна судьба и что я должен и могу эту судьбу считать как за испытание, как за средство быть лучшим. Такая мысль в иные минуты ободряет. Но часто душа разорвана в клочки. И рвут ее с такою холодностию, которая меня иногда выводят из себя. Все, что я здесь написал, не даст тебе полного понятия об моем положении; но что-нибудь ты понять можешь. По крайней мере можешь понять, что я несчастлив, и самым убийственный образом. То, что мне дает тень надежды, кажется мне самому химерою сумасшедшего. Мне кажется иногда, что государыня, которая уже что-то обо мне знает, могла бы дать нам счастие. Но вероятно ли, чтобы так могла она заняться моею судьбою? А здесь нужна осторожность. Матери самой уже известно, что государыня знает обо мне. Она сочтет за особенное для себя достоинство отказать и государю на его требование, если бы и он вступился. Но и мне как желать принужденного согласия? Я знаю характер Маши. Она была бы несчастлива. Что ж за польза из одной бездны перевести ее в другую и еще быть самому причиною ее страдания? Надобно бы действовать на мнение матери: опровержение предрассудка, приходящее с трона, было бы весьма убедительно. Если бы подкрепить его мнением кого-нибудь из наших святителей и архипастырей и прочее и прочее, тогда бы нечего было говорить, и совесть бы замолчала. Вот в чем дело. Я ей брат, то есть брат матери; но закон не дал мне этого имени. Закон письменный противится бракам между родными; но родства в натуре нет. Та же религия представляет этому примеры: Авраам женат был на родной сестре, а он предок Мессии, следовательно его брак по натуре не есть преступление. Натура и бог не противятся этому браку; противится ему один закон человеческий; но, чтобы закон человеч<еский> ему противился, надобно, чтобы закон его и определил. Закон не назвал меня ее братом, следовательно подхожу под один закон натуры; а он не против меня. Лютеранская же религия и римско-католическая разрешают браки и между родными, наименованными самым законом общественным. Вот тебе канва моих мыслей об этом предмете. Если бы могли это растолковать матери с трона, если бы это было подтверждено каким-нибудь голосом, идущим из-под рясы, тогда бы она могла и сама согласиться, тем более что она не имеет никаких ясных и определенных понятий, а действует по какому-то жестокому побуждению фанатизма. Вообрази, брат, как бы я был счастлив; подумай о всей будущей жизни моей. Подумай, что для меня уже теперь ничто не переменится и что я не могу думать об отдельном своем счастии, которого для меня быть не может, и сделай все, что можешь.