Представление о двадцатом веке - Питер Хёг
На улице действительно холодно, лежит снег, сияет луна и нет ни ветерка. Мария ступает на снег, она никогда прежде не ходила на лыжах, не так уж изящно у нее, черт возьми, это получается, но получается все лучше, лучше и дальше, и вскоре Аннебьерг превращается в далекую точку на горизонте — снежно-белом, хотя сейчас и середина ночи. Мария не оборачивается — и обратно она никогда больше не вернется.
Она дошла до самого Копенгагена, и не спрашивайте меня, как это у нее получилось и почему она сбежала, я могу лишь сказать, что в характере Марии есть две стороны: она в состоянии годами изображать Девочку со спичками, мечту мамы об идеальной дочери, но иногда что-то происходит, и проявляется другая сторона. В ее глазах появляется стеклянный блеск, она надевает полицейский шлем, начинает отбиваться от всех, как боксер, и может враз оставить всё, что у нее есть в этом мире, и брести на лыжах из зеландского Нюкёпинга в Копенгаген в святой рождественский вечер.
В Копенгагене она устроилась работать на фабрику. Она жила у подруг по работе, в пансионах и снимала комнаты в разных квартирах, но нигде не жила больше нескольких недель. Работала она на ткацких станках, в компаниях «Боэль и Расмуссен» и «Думекс», на шоколадных фабриках, в компании «Латишинский и сын» и в бессчетном количестве других мест. История жизни фабричных работниц в сороковые годы еще не написана, и мы бы ушли слишком далеко от темы, если бы стали рассказывать ее здесь, но Марии досталось немало. Эти годы она провела в урагане асбестовой пыли и брызг шлифовального масла, или у конвейера, где беременные женщины, пакуя эрзац-кофе, поминутно нагибались, несмотря на восьмимесячный срок и большие животы, или там, где молодые девушки покрывали фосфоресцирующей радиоактивной пастой циферблаты часов, то и дело обсасывая кисточку, чтобы у нее был острый кончик, а потом рак желудка съедал их еще до помолвки, если их не увольняли раньше, когда они отказывались выставлять задницу, чтобы директору было удобнее их щипать при обходе своего воинства.
И тем не менее Марии все было нипочем. Она меняла место работы так же часто, как и жилье. Всякий раз, когда ей казалось, что начинает чем-то попахивать, становится слишком тяжело, или слишком скучно, или слишком двусмысленно, она хлопала начальников по рукам, требовала расчета, одевалась и уходила, и на следующий день начинала все сначала в другом месте или же делала передышку, во время которой жила почти впроголодь. Она так и не стала квалифицированной фабричной работницей. Квалификация, классовая сознательность и членство в профсоюзе требуют от человека определенной стабильности, пребывания на одном месте, некоторых усилий, некоторой цепкости и веры в то, что во всем этом есть смысл, но Марии это не было свойственно. Сейчас нам, с наших позиций, легко рассуждать о рабочем движении и его истории, но для Марии существовали только хорошие подруги и плохие подруги, и порядочные мужчины и непорядочные мужчины, бесконечный ряд рабочих мест и холодный, циничный эгоизм, защищавший ее, словно панцирь, пока она не встретила Карстена.
Незадолго до этого у нее была первая любовная связь. Он был русским и оказался в Дании после освобождения из немецкого концентрационного лагеря. Встретилась она с ним на концерте русской песни и танца в Концертном зале Копенгагенского футбольного общества, куда пошла, потому что истощенные иностранцы, с одной стороны, были в диковинку и возбуждали ее любопытство, с другой стороны, взывали к ее состраданию. Во время концерта она обратила внимание на инвалида азиатской внешности, который танцевал на обрубках ног. У него также не было одной кисти, и в течение тех нескольких недель, что он оставался в Копенгагене, он был ее любовником. Потом он исчез — вместе с остальными бывшими узниками, а ей осталось лишь отверстие в ее панцире да пронзительная песня, полная тоски по родине, на непонятном ей языке.
И тут она вновь встретила Карстена.
На следующий день после их встречи и плавания на лодке во Фредериксбергском саду Карстен должен был явиться в призывную комиссию. Его определили в интендантский корпус, и эта его военная служба, на первый взгляд, должна была осложнить их жизнь, но все оказалось иначе. Карстен, само собой разумеется, оказался лучшим на курсе подготовки призывников, а значит, мог сам выбирать место службы, и выбрал он Кастеллет, откуда каждый вечер мог ходить ночевать домой. Даже суровая жизнь во время подготовки в казармах Хёвельте не стала для них проблемой, потому что его отпускали на выходные домой и потому что жизнь эта его не сломила, вопреки его опасениям, а, напротив, он, как и большинство призывников, стал получать удовольствие от физических упражнений на свежем воздухе, от всеобщей ненависти к начальству и грубовато-добродушных товарищеских отношений — всего того, что входит в широко распространенное, заимствованное из датских комедий об армии представление, что все мы должны отдать свой долг бессмысленной, тупой и во всех отношениях нелепой армии, которую я лично обманул, симулируя травму колена, но которая, как я уже сказал, ничуть не осложнила жизнь Карстена и Марии.
Осложнила ее Амалия Махони, мать Карстена.
Карстен долго не рассказывал матери о Марии, что вполне понятно, ведь он не был уверен, что их отношения продолжатся. Когда оказалось, что они продолжаются, он по-прежнему ничего не говорил. Подожду несколько недель или несколько месяцев, думал он, подожду, пока закончится служба. Служба закончилась, а он все еще молчал. Конечно же, он немного изменился, но считал, что мать этого не замечает, ведь многое можно объяснить солдатской жизнью и чувством уверенности в себе после сдачи экзаменов, но со временем на душе у него становилось все тяжелее. Он стал худеть и бледнеть, под глазами появились круги, он плохо спал, и, что