Мастер - Колм Тойбин
– Но что, если религия оказывается ложью? – спросил Госс.
– Я не верю, что религиозное чувство может быть опровергнуто, ибо вера в основе своей принадлежит подсознательному «я». И если какое-то убеждение настолько свойственно индивидууму, что удовлетворяет его потребность в веровании, значит оно для него годится и является истинным настолько, насколько это возможно.
– А разве аргументы Дарвина и его сторонников не демонстрируют ошибочность некоторых религиозных догматов?
– Меня интересуют не догматы, а религиозный и мистический опыт, – сказал Уильям. – Я должен пояснить, что любые термины, которыми мы сейчас пользуемся, расплывчаты, а порой и вовсе бессмысленны. У нас нет точных слов, потому что нет точных чувств. У нас смешанные чувства и непохожие переживания, и я считаю, что мы должны это принять как основу нашей жизни, нашего законодательства и политики, но самое главное – как основу собственной личности.
– И допустить влияние трансцендентного мира?
– Да, но в более широком понимании. Мир за пределами смысла, где действуют могущественные силы, где наше «я» может стать чем-то большим, – этот мир существует, он может быть непрерывно слит с нашим сознанием, а может восприниматься отдельно, и это заставляет нас верить или иметь религиозное чувство, пускай даже смутное, но это может удовлетворить человечество куда лучше, чем все наши религиозные споры.
Уильям говорил легко и понятно, его благодушное настроение сообщало выступлению тон задушевной беседы. Раньше Генри никогда не слышал, чтобы брат излагал свои мысли так непринужденно.
– Судя по тому, как вы говорите, ваши лекции уже написаны, – сказал Госс.
– Я только сформулировал их. Я предпочитаю говорить из головы, но ведь от меня все равно потребуют, чтобы я записал все слово в слово и передал для публикации.
– Возможно, их стоит послать в «Таймс», – предположил Госс.
– Нет уж, для «Таймс» я больше не напишу ни строчки, они свой шанс упустили. – Уильям рассмеялся, поднял бокал и выпил.
– Генри, теперь ваша очередь, – сказал Госс. – Расскажите о своих замыслах, чтобы мы с нетерпением ожидали их воплощения в печати.
– Я плохо излагаю свои мысли вслух, – сказал Генри, – я романтик, погрязший в драматических переживаниях. Пока мой брат разбирается с устройством мира, я могу лишь попытаться ненадолго оживить мир или сделать его более странным. Когда-то я писал о молодых людях и об Америке, а теперь мои герои – изгнанники среднего возраста, и истории их разочарования вряд ли найдут много поклонников по обе стороны Атлантики.
– Гарри, у тебя множество преданных читателей, – сказала Алиса.
– Сейчас я представляю себе героя, который всю жизнь верит, что с ним случится нечто ужасное, – продолжал Генри. – Он делится своими предчувствиями неизбежной катастрофы с женщиной, которая становится его лучшим другом, но чего он не видит – это что катастрофа уже случилась: его собственная холодность, неспособность поверить в ее чувства – и есть катастрофа.
– На том и конец истории? – спросил Уильям.
– Да, но попутно я обдумываю рассказ о человеке, который приезжает в Париж из Новой Англии. Это американец средних лет, и всю жизнь он скрывает свой ум и чувствительную натуру. И он познает Париж, и, подобно герою первого рассказа, наконец постигает, что наш долг – жить в полную силу, но уже слишком поздно, а может быть, и нет.
– Если бы среди нас был священник, – с мягкой улыбкой сказал Уильям, – он спросил бы, какая мораль у этих историй и какой вывод должен сделать из них читатель.
– Мораль? – на мгновение задумался Генри. – Мораль – это что-то слишком прагматичное, но вывод таков: жизнь – это бесконечная тайна, и все, что она предлагает, прекрасно, и мы должны быть готовы измениться, в особенности если едем в Париж, и что никто, – с этими словами он поднял бокал, – познавший сладость Парижа, уже не способен воспринимать сладость Соединенных Штатов по-прежнему.
– А какой из этих рассказов вы напишете первым? – спросил Госс.
– Кажется, я уже начал писать оба, – сказал Генри.
– А вы-то, сэр, что напишете в этом году вы сами? – спросил Уильям у Госса.
– Когда наберусь храбрости и подыщу нужный стиль, – сказал Госс, – я возьмусь за книгу о своем отце.
– Но вы уже написали одну, и я от души ею восхищаюсь, – заметил Уильям. – Меня всегда интересовали напряженные отношения между религиозным духом и разумом в поисках научной истины.
– В новой книге я опишу напряженные отношения между отцом и сыном, – сказал Госс, – и ни одному из нас не дам спуску. Следует подобрать верный тон, и для такой работы потребуется немало времени, но не думаю, что после этой книги у моего отца появится много новых поклонников.
– К великому сожалению, – заметил Уильям.
– Не сомневаюсь, что и книга получится великая, – добавил Генри.
Госс покинул их за час до наступления темноты, а Уильям отправился на прогулку. Вернувшись, он застал членов клуба Лэм-Хаус за их привычными занятиями. Шторы были задернуты, Берджесс Нокс в своей самой предосудительной обуви сновал взад-вперед с поленьями и углем, пока в камине не заревел могучий огонь, Генри присел у камина со своей биографией Наполеона, а Алиса и Пегги, устроившись в разных уголках дивана, читали при свете настольной лампы.
– Вот и почил зимний день, да здравствует зимний вечер, – провозгласил Уильям.
– Утром надо будет снова написать мальчикам, – сказала Алиса. – По-моему, они ждут не дождутся, когда мы вернемся домой.
– Не хочу больше писать письма, – сказала Пегги.
– Можем учредить новое правило клуба и освободить тебя от этой повинности, – предложил Генри.
Уильям ненадолго вышел из комнаты и вернулся с книгой.
– Мама всегда мечтала об этом, – сказал Генри.
– Что мы окажемся в Англии? – спросил Уильям.
– Нет, – улыбнулся Генри. – Она мечтала о том, чтобы мы сидели все вместе, наслаждаясь чтением, пока они с тетушкой Кейт заняты своим рукоделием, и чтобы часами не было слышно ни звука, только шелест страниц.
– Разве такого никогда не было, Гарри? – спросила Алиса.
– Никогда. Вечно то мой отец с кем-то поспорит, то твой муж что-то опрокинет, то младшие затеют драку.
– А о чем мечтаешь ты, дядя Гарри? – Пегги подняла на него глаза от книги.
– Мне грезится старый английский дом, пылает огонь в камине, и никто ничего не опрокидывает вверх тормашками.
– Я воздержусь, если не возражаешь, – сказал Уильям. – Да и дни моих шалостей, кажется, давно позади.
Пока сгущались сумерки, задул пронзительный ветер, стекла задребезжали. Пегги, старательно вчитываясь в каждое слово, свернулась под боком у матери, а та отложила книжку и глядела на пламя.