Зинаида Гиппиус - Том 7. Мы и они
Белинский благоговел перед Пушкиным. Искусство, поэзия потрясали неистового Виссариона до боли, пронизывали его страстную душу насквозь. Он и тут не мог чувствовать вполовину, с «недохваткой». Чтобы взглянуть Белинскому в лицо, надо не журнальные статьи его читать (историчные, узко-сдавленные с двух сторон: правительственной цензурой и волевым самоограничением, выбором). Нет, надо прочесть – и в душу по-человечески принять – три тома его писем. Раннюю его переписку с Михаилом Бакуниным в особенности. Вникнуть в их огненные и кровавые споры. Не с кондачка отрывал Белинский свой дух «от высот и счастья созерцанья», от того что на их языке тогда звалось «прекраснодушием»; от соблазнов, не шуточных в то время, – русифицированного гегелианства. Не с легкой беспечностью он, перевертывая понятия, «приял» жизнь, «действительность», говорил он еще но-гегели-апски, но звучало у него это слово по-своему, по-новому; и не диво, что тогдашний Мишель Бакунин просто перестал понимать своего друга. В Белинском как-никак был евангельский купец, продавший и заложивший все Свое имение для покупки одной жемчужины. Вряд ли купец без жалости расставался с имением. Плакал, может быть, а все-таки заложил, отдал, сам захотел, – выбрал. По своему человеческому разумению по своей человеческой любви.
Да, Белинский попутно стоял и на стороне знаменитых писаревских «сапог» против «Шекспира». Только попутно, между прочим; но не мог не стоять, – этого последовательно требовал главный выбор. Вольная жертва отзывается на всех звеньях жизни. Или предположить, что Белинский, этот «грубый и узкий тушинец» («тушинцами» называл Ап. Григорьев «либералов») «выше сапогов», действительно, ничего не видел, ничего не понимал, не любил? Думаю, на такую близорукость уже не способен и враг Белинского – враг, а не случайный невнимательный мимоходец с малыми знаниями.
Или Писарев, автор этих самых «сапогов», мальчишески резкий, «залетающий», – весь в сапогах умещался, во все минуты своей краткой жизни? Или Добролюбов? Или Чернышевский? Нет, пет, никто. У Чернышевского было свое, другое, чем у Белинского, «касанье к мирам иным», и своя жертва: наука. «Я ученый, ученый», – твердит он на сто ладов в потрясающих «Письмах из Сибири» к жене. Эти два тома многолетних обращений к «дорогой Ляличке» тоже следует прочесть, если мы хотим посмотреть каждому «ту-шинцу» в глаза. Не от вилюйского же гроба «тушинец» мгновенно превратился в подвижника. А «Письма из Сибири» воистину мог написать только человек безмерной силы, только подвижник.
Милый друг, я умираю.Потому что был я честен…
Вот слова, до такой степени простые и точные в устах «либералов», что, едва мы от простоты толкования отступим, – мы их исказим, исфальшивим, и сами запутаемся.
Всякое время, решительно всякое, своих –
Жертв искупительных просит.
«Честность» – и есть честный выбор, то есть ответственный, то есть со всеми – из него вытекающими – жертвами. Вплоть до жертвы жизнью, если надо.
Умираю, потому что был я честен…
Спешу повторить: дело в – факте выбора, а не в том сейчас, каков выбор, «правый» или «левый». Да, есть для каждого времени свой верный выбор и свой ложный. Но, выбрав и ложный, и за него умирая (если б пришлось), с одинаковым правом скажется:
Умираю, потому что был я честен…
Блок не ошибся насчет А. Григорьева: он, действительно, «умер не потому, что был честен». Даже умер как раз потому, что был не «честен». Он погиб, как растерянная приблудная собака, попавшая между двумя армиями во время сражения. Которая из этих армий повинна в его гибели? Обе (мы знаем, что и противники «либералов» совершенно так же «травили» его), обе, а вернее – ни одна. В гибели Ап. Григорьева повинен он сам, его судьба. Не мог стать человеком. У него было лишь «заглядыванье на человеческое» (по Блоку)… впрочем, и «на небо взглянуть не хватало догадки».
Минули годы: прошло более полувека. Что изменилось? Ничего, уверяет нас Блок. И до такой степени верит в это «ничего», что с горечью и трепетной болью встает за Григорьева как за живого, сегодняшнего, еще не погибшего – погибающего. Защищать его (и, кстати, благополучно здравствующего В. Розанова) от тех же, до наших времен на тех же местах будто бы досидевших «либералов-тушинцев», – от Белинского, Писарева, Добролюбова и К°, от их грубой власти. Будто вчера только, на небеленой по случаю войны бумаге, вышел помер «тушинского» журнала, где отпечатан лозунг: «сапоги выше Шекспира», а на следующей странице –
Поэтом можешь ты не быть,Но гражданином быть обязан.
И тянутся длинные руки «властителей дум», чтобы запрятать поэта в «либеральный лубок». У него, мол, «касанье мирам иным». Виновен, и не заслуживает снисхожденья.
Такая вера, до самозабывчивости, в неподвижность, такая слепота, до детскости, к истории, к смыслу ее постоянное «смены – перемены» – даже изумляет, как что-то исключительное. Я невольно останавливаюсь на тех местах в статье Блока, где он до очевидности «смешивает все времена»; останавливаюсь и думаю: это не так просто. Этому должно быть какое-то психологическое объяснение.
Но если перемена есть, что же изменилось? Неужели, в противовес убеждению Блока, скажем, что все изменилось? Неужели умер Григорьев, умерли «Белинские – Писаревы» – и так и миновали, без возврата? И места их пусты, и трагедии их кончились, – все кончилось?
Конечно, нет. Мир тот же. Человечество то же. И те же у него – коренные – трагедии.
Одна из них – вечная трагедия выбора, сопряженного с жертвенностью. Тут изменяется только внешность – только формы, одежды. Мы уже говорили выше, как трудно осознать и точно определить современнику главную линию его выбора. Опять выбор пути происходит – как действие интуитивно-волевое. Всестороннее освещение его принадлежит будущему историку.
И я ограничусь только теми, слишком явными, переменами, которые мне кажутся знаменательными и которых упорно не видит Блок.
Он борется сейчас, сегодня, за права глубокой души, за «касанье мирам иным», против гнета «либеральных властителей дум». Переносит прошлое в настоящее, не замечая, что в настоящем для этого просто нет места, нет поля для этой борьбы.
Прежде всего – нет «властителей дум». Или вовсе нет, или, во всяком случае, они не среди внуков Белинского, Чернышевского и т. д. Никому в голову не придет назвать нынешних «либералов», вернее, тех, кто сидит на соответствующих местах, «властителями дум». Они и сами себя так не называют. Да и прежняя форма, сплоченная, «интеллигентская кучка», – изменилась не количественно только, а качественно, по существу: в процессе разрастания «кучки» исчезла ее сплоченность, однородность, острота. Всяческие переливы и оттенки сделали возможными внутренние столкновения. Мы часто видим, например, серьезные (более резкие, чем у Блока) нападки именно на «либералов». Но мы понимаем, мы знаем, как звучит сегодня это слово и с какой точки зрения нападки правильны. Не с архаической точки зрения Блока, очевидно…
Что касается внешней, общей борьбы, – и она изменила облик, по существу оставшись той же. Силою вещей, ходом истории превратилась из окольной – в открытую, из борьбы «кучки» – в борьбу «общества», – в действительно «общественную»…
Но возьмем здесь, для простоты, общество, в его разнородных оттенках, под один знак: «передового устремления». Как относятся все эти современные «свободники» – к современным Ап. Григорьевым? Посмотрим, нет ли хоть следа где-нибудь, хоть намека на прежнее отношение?
Нет. Мы увидим что-то совершенно новое. Лучшее? Худшее? Вопрос. Новое – во всяком случае.
Понять не трудно, откуда и как родилось это новое, если проследить ход «либерализма» по прямой линии.
Вслед за широкой волной покатились более мелкие. Наступил, недолгий, правда, период годов воистину «глухих». Что Белинские и Чернышевские требовали от Ап. Григорьева? Ведь не отказа же от «касаний мирам иным»; не за сложность и широту души, не за проникновенную любовь к поэзии, не за «необщее выраженье» – гнали его. Отнюдь! Требовали: будь человеком! т. е. сделай выбор. Если (только «если»!) он по времени укажет тебе именно эту жертву – будь готов принести и ее. Ему говорили: «Поэтом можешь ты не быть» (а можешь и быть), «но человеком быть обязан» (все мы обязаны).
Погиб Григорьев, не пошедший ни на какие жертвы. Умерли, исполнив честно свое историческое дело, Белинские-Чернышевские. И вот после них «в года глухие», в измельчавших волнах «либерализма» незаметно повелось, что «поэзия» и «касанья мирам иным» стали сами но себе подозрительны. Подоплека была все та же, – «будь человеком!», но она затерлась. Сыновья Белинских, изживая наследие, за временем не следили; только блюли, охраняли внешние рамки мертвеющих законов. «Поэтом можешь ты не быть…» – постепенно стало превращаться в дикое: «Поэтом ты не можешь быть…»