Дмитрий Мамин-Сибиряк - Том 7. Три конца. Охонины брови
— Плохо место, — заметил Пафнутий, поглядывая на обительские стены. — Одна труха осталась… Пожалуй, и починивать нечего.
— Пора совсем порушить это лукошко, — задумчиво ответил игумен. — Не подобает ему здесь быти… Пронесет господь грозу, сейчас же снесу обитель напрочь.
— А куда же сестры денутся?
— По другим монастырям разошлем… Да и разослал бы раньше, кабы не эта наша княжиха. Нет моей силы на нее… Сам подневольный человек и ответ за нее держу. Ох, связала меня княжиха по рукам и по ногам!
Все хмурился игумен Моисей, делая обзор захудавшей обители. Он побывал и в келарне и в мастерских, где сестры ткали себе холсты, и отсюда уже прошел к игуменье.
На пороге встретила грозного игумена сама воеводша Дарья Никитична. Сильно она похудела за последнее время, постарела и поседела: горе-то одного рака красит. Игумен благословил ее и ласково спросил:
— Ну, как поживаешь, матушка-воеводша?
— Ох, не спрашивай… Какое мое житье: ни баба, ни девка, ни вдова. Просилась у Полуехта Степаныча на пострижение в обитель, так он меня так обидел, так обидел… Истинно сказать, последнего ума решился.
— Мудреное ваше дело, воеводша. Гордыня обуяла воеводу, а своя-то слабость очень уж сладка кажется… Ему пора бы старые грехи замаливать, а он вон што придумал. Писал я ему, да только ответа не получал… Не сладкие игуменские письма.
Дарья Никитична только опустила глаза. Плохо она верила теперь даже игумену Моисею: не умел он устрашить воеводу вовремя, а теперь лови ветер в поле. Осатанел воевода вконец, и приступу к нему нет. Так на всех и рычит, а знает только свою поганку Охоньку. Для нее подсек и свою честную браду, и рядиться стал по-молодому, и все делает, что она захочет, поганка. Ходит воевода за Охонькой, как медведь за козой, и радуется своей погибели. Пробовала воеводша плакаться игумену Моисею, да толку вышло мало.
— У меня с игуменом будет еще свой разговор, — хвастался воевода. — Он еще у меня запоет матушку-репку…
Воевода не мог забыть монастырской епитимий, которой его постоянно корила Охоня. Старик только отплевывался, когда заводилась речь про монастырь. Очень уж горько ему досталось монастырское послушание: не для бога поработал, а только посмешил добрых людей. То же самое и Охоня говорила…
— Все лежишь, Досифея? — спрашивал игумен Моисей.
— Бог за всех наказывает, — смиренно ответила больная игуменья. — Молитвы-то наши недоходны к богу, вот и лежу второй год. Хоть бы ты помолился, отец…
— И то молюсь по своему смирению… Вот стенки пришел поглядеть: плохо ваше место, игуменья. Даже и починивать нечего… Одна дыра, а целого места и не покажешь.
— А чья вина? — заговорила со слезами Досифея. — Кто тебя просил поправить обитель? Вот и дождались: набежит орда, а нам и ущититься негде. Небойсь сам-то за каменною стеною будешь сидеть да из пушек палить…
— Еще неизвестно, што будет, а ты зря болтаешь…
— Чего зря-то: неминучее дело. Не за себя хлопочу, а за сестер. Вон слухи пали, Гарусов бежал с своих заводов… Казачишки с ордой хрестьян зорят. Дойдут и до нас… Большой ответ дашь, игумен, за души неповинные. Богу один ответ, а начальству другой… Вот и матушка-воеводша с нами страдать остается, и сестра Фоина в затворе.
— Будет, мать Досифея… Без тебя знаю, — сурово ответил игумен. — Тебя не прошу за себя ответ держать…
— Горденек стал, игумен, а господь и тебя найдет. С меня нечего взять: стара и немощна. А жалеючи трудниц, говорю тебе… Их некому ущитить будет в обители. Сиротские слезы велики… Ты вот зол, а может, позлее тебя найдутся.
— Да што ты мне грозишь?! — крикнул игумен, стукнув костылем. — Раскаркалась ворона к ненастью…
— А я скажу, все скажу, — не унималась Досифея. — Все тебя боятся, а я скажу. Меня ведь бить не будешь, а в затвор посадишь, за тебя же бога буду молить. Денно-нощно прошу смерти, да бог меня забыл… Вместе с обителью кончину приму. А тебя мне жаль, игумен, — тоже напрасную смерть примешь… да. Ох, как надо молиться тебе… крепко молиться.
Не выносил игумен Моисей встречных слов и зело распалился на старуху: даже ногами затопал. Пуще всех напугалась воеводша: она забилась в угол и даже закрыла глаза. Впрямь последние времена наступили, когда игумен с игуменьей ссориться стали… В другой комнате сидел черный поп Пафнутий и тоже набрался страху. Вот-вот игумен размахнется честным игуменским посохом — скор он на руку — а старухе много ли надо? Да и прозорливица Досифея недаром выкликает беду — быть беде.
Так и ушел игумен Моисей, ни с кем не простившись. Гневен был и суров свыше меры. Пафнутий едва поспевал за ним.
— Завтра поеду в Усторожье, — объявил игумен Моисей келарю Пафнутию, когда они входили в монастырь, — у нас в монастыре все в порядке… Надо с воеводой переговорить по нарочито важному делу. Я его вызывал, да он не едет… Время не ждет.
Келарь Пафнутий только опустил глаза, проникая в тайный смысл игуменского намерения. Стыдно ему стало за игумена. И ночью плохо спалось черному попу Пафнутию. Все он думал про игумена и смущался от черных мыслей, которые так и кружились над ним, как летний овод. И грешно было думать так, и стыдно за игумена… Славу пустит про себя неудобосказуемую, да и на весь монастырь вместе. Благоуветливый инок тяжко вздыхал и всю ночь проворочался с боку на бок. А подумать было о чем: ведь он должен был заместить игумена Моисея и за все отвечать. Может, и напрасно он смущается — опять хорошего мало. Сумрачен встал Пафнутий на другой день, а игумен уж успел собраться: живою рукою склался. Тороплив не ко времени сделался.
— Я скоро ворочусь, а вы на всякий случай сторожитесь, — советовал игумен, благословляя братию. — Поднимается великая смута, но да не смутится сердце ваше: господь любя наказует…
Братия молча поклонилась игумену в землю, и никто не проронил ни одного слова на игуменский увет. Какое-то смущение овладело всеми, а когда игуменская колымага, запряженная четверней цугом, выехала из ворот, неизвестный голос сказал:
— Однако и напугала его матушка Досифея!..
Все оглянулись, а кто сказал, так и осталось неизвестным. Келарь Пафнутий поник своею лысою головою: худая весть об игуменском малодушестве уже перелетела из Дивьей обители в монастырь.
Сумрачен ехал игумен Моисей в Усторожье: туча тучей. Все как-то не клеилось у него… Не успела утихнуть дубинщина, как поднимается новая завороха, да еще похуже старой. Со всех сторон шли худые вести, а от гражданской власти никакой помощи пока еще не видали. Тот же воевода засел себе в Усторожье и знать ничего не хочет. Черные мысли одолели игумена Моисея, а тут еще выжившая из ума Досифея каркает про напрасную смерть… Покажет он прозорливице, какая бывает напрасная смерть, только бы сперва избыть свою беду.
В Усторожье игумен прежде останавливался всегда у воеводы, потому что на своем подворье и бедно и неприборно, а теперь велел ехать прямо в Набежную улицу. Прежде-то подворье ломилось от монастырских припасов, разных кладей и рухляди, а теперь один Спиридон управлялся, да и тому делать было нечего. У ворот подворья сидел какой-то оборванный мужик. Он поднялся, завидев тяжелую игуменскую колымагу, снял шапку и, как показалось игумену, улыбнулся.
— Што за человек? — сурово спросил игумен старца Спиридона, глядевшего на него оторопелыми глазами. — Там, у ворот?..
— А там… неведомо кто, владыка. Пришел, да и прижился. Близко недели, как на подворье… Из орды, сказывает, едва ушел, из полону. Отдыхает теперь… Он будто верхом приехал, а сам зело немощен. Били, сказывает, нещадно…
Оглядевшись, старец Спиридон прибавил уже шепотом:
— Одно неладно, владыка: лошадь-то я опознал у него. Дьячок тут в Служней слободе был, так его, значит, кобыла…
Игумен велел позвать таинственного мужика и, когда тот вошел, притворил дверь на крюк. Мужик остановился у порога и смело смотрел на грозного игумена, который в волнении прошелся несколько раз по комнате.
— Што, сладко ли в орде было? — спросил игумен, останавливаясь. — Все, видно, бросил, ничего с собою не взял… Монастырское-то добро впрок не пошло? Вижу твое рубище, а не вижу смирения…
— Не под силу нам, мирским людям, смирение, когда и монахов гордость обуяла, — смело ответил мужик. — Я свою гордость пешком унес, а ты едва привез ее на четверне…
— Смейся, заблудящий пес… Скитаешься по орде, яко Каин, стяный и трясыйся, а других коришь гордостью. Дивно мне поглядеть на тебя…
— А мне еще дивнее тебя видеть, как ты бросил свой монастырь и прибежал схорониться к воеводе. Ты вот псом меня взвеличал, а в писании сказано, што «пес живой паче льва мертва…». Вижу твой страх, игумен, а храбрость свою ты позабыл. На кого монастырь-то бросил? А промежду прочим будет нам бобы разводить: оба хороши. Только никому не сказывай, который хуже будет… Теперь и делить нам с тобой нечего. Видно, так… Беда-то, видно, лбами нас вместе стукнула.