Инфракрасные откровения Рены Гринблат - Нэнси Хьюстон
Увидев эти изображения, узнав, чтó они такое, бабуля Рена утратила один из главнейших навыков — всеми силами цепляться за жизнь. Рена Гринблат впала в прострацию. Непостижимую. Поражающую градусом страдания. Она не говорила с окружающими о своем трауре, но была равнодушна ко всему остальному. Большую часть времени доступ в ее темную комнату был закрыт для детей — Симона и его старшей сестры Деборы. Она отняла у них свою любовь и удалилась от мира.
Барух же, твой бедный симпатичный отец-шлимазл[51], продававший костюмы на бульваре Сен-Лоран, был вездесущим отцом, любящим, по-своему забавным, вполне эрудированным, витавшим в небесах вместе с добрым Господом. Но его сердце принадлежало семье. Он надевал фартук, чтобы приготовить вам вкусненькое, не справлялся и выставлял себя на посмешище, ухитрялся сжечь глазунью, забывал закрыть газ, протыкал хлеб, пытаясь намазать его маслом, только что вынутым из холодильника. Бедняга рано постарел, утомленный жизнью и заботами, смиренный, улыбчивый, обездоленный человек… Ты жалел его, Симон. В юности ты злился на мать за то, что она была не как все матери и превращала твоего отца в nebekh[52]. Ты не мог позвать в гости товарищей: из-за матери-инвалидки и отца в фартуке дом выглядел слишком weird[53]…»
Как твой? — вскользь интересуется Субра.
«Да… Надо же, как верно ты подметила…
В восемнадцать лет, Симон, ты ушел из дома, торжественно поклявшись себе, что никогда и ничем не будешь напоминать хоть и любимого, но жалкого отца. Тряпку. Подкаблучника, лишившегося мужественности, преданного другим, отринувшего всякое желание быть счастливым на этой земле.
Ты, Симон, будешь мужчиной…»
Рена протягивает отцу брошюру о Мирандоле, нежно касается его руки.
Сегодня у них очень насыщенная программа: Музей истории науки, а после дневного отдыха — Старый мост и площадь Синьории…
Они гордо идут мимо сотен туристов, переминающихся с ноги на ногу в очереди к кассам галереи Уффици, огибают Старый дворец — и спускаются к площади Судей.
— Здесь приговорили к смерти Савонаролу, — сообщает Симон.
— Кто это? — спрашивает Ингрид.
— Религиозный фанатик пятнадцатого века. Тут он разжигал свои костры тщеславия, на которых горели сочинения Пико делла Мирандолы, а потом его самого прилюдно повесили и сожгли. Можешь себе представить? Все это случилось пять веков назад, задолго до того, как первый белый человек «высадился» в Квебеке! Впрочем, тогда эта земля не была Квебеком и не принадлежала нам. — Симон выражается изящнее толстухи-американки, стоявшей перед ними в очереди за билетами в музей.
— Индейцы не жгли костров тщеславия, — говорит Рена, качая головой. — Только обычные костры.
— И не могли жечь книги, — добавляет Ингрид, — потому что не умели читать. Зато их жег Гитлер.
Рена торопится сменить тему. Ей плевать на Адольфа, но ему не следовало пытаться завоевать весь мир.
Scienza[54]
В Музей истории науки они идут ради Симона, но он, обойдя первый зал, в котором собраны чудеса часового дела прежних времен — крошечные кружевные колесики, сделанные во Флоренции, Женеве и Вене, — решает изучить путеводитель. Скамеек поблизости нет, и он садится на пол, кладет бейсболку на колени, выставив напоказ редкие седые волосы, и напоминает не ученого, а клошара.
Ингрид и Рена не решаются сделать ему замечание, но, боясь смотрителей, не устраиваются рядом. Остается одно — продолжать осмотр в «урезанном составе». Астрономия, метеорология, математика… Как вести о них разговор без Симона? Придется повторить. Ну что за абсурд…
Через полчаса они возвращаются в первый зал и осторожно (только бы не обидеть его, не побеспокоить!) интересуются: «Может, пойдем дальше?»
Симон присоединяется, но почти бежит по залам: призмы, магнетизм, оптика, передача энергии…
«Куда торопишься, папа?
Ты, не по годам развитый ребенок, первый ученик класса, в шестнадцать лет поступивший в университет, ты, молодой сверходаренный исследователь, легкий и блестящий, любознательный до чертиков… ты, мучающийся бессонницей, умеющий веселиться, рыцарь своего призвания: понять и описать происхождение (или начало? или истоки?) сознания, невероятную машинерию человеческого мозга. Позже ты поделился со мной своими сокровищами и очень радовался, глядя, как округляются от восторга мои глаза, как жадно я впитываю свет знаний… Я стала прямой наследницей всех этих открытий. Когда в 1800 году Гершель[55] решил измерить температуру невидимого, ему понадобились термометр Галилея и призма Ньютона, и он сумел доказать тот удивительный факт, что Солнце испускает инфракрасные лучи. Я уже двадцать лет отдаю предпочтение этой стороне спектра — спектральной стороне, призрачной, бредовой, — коротким волнам, все более и более коротким, невидимым невооруженным глазом, там, где свет начинает превращаться в тепло. Я использую камеру, чтобы забираться людям под кожу. Вытаскивать на поверхность вены, горячую кровь, самоё жизнь каждого из нас, обнажая невидимую ауру, следы, оставленные прошлым на лицах, руках, телах. Я снимаю в сельских и городских пейзажах самую невероятную вещь — тени. Превращаю фон в форму, и наоборот. Заставляю неподвижное двигаться. Такого ни в одном фильме не покажешь! Мне нравится демонстрировать сталкивающиеся и перекликающиеся мгновения жизни. Устанавливать связи между прошлым и настоящим, между здесь и там. Между молодыми и старыми, живыми и мертвыми. Пытаться уловить фундаментальную нестабильность нашего существования. Я в каждом репортаже хочу встретить индивида и сделать все, чтобы понять его, переброситься словечком. Сделать шаг-другой рядом с ним, проводить до дома, выслушать, расспросить, увидеть, “что там за маской”, поиграть с ним, с его убеждениями, уловить движение жизни, понять, за что он себя любит, и уйти, оставив человека более свободным, чем до нашей встречи. Но главная цель — сломать с помощью инфракрасной съемки то, что составляет суть фотографии здесь-и-сейчас.
Боже, папа, почему бы тебе не сбросить скорость?»
— Меня больше всего интересуют шестой и седьмой залы, посвященные Галилею, — сообщает Симон.
Bambini[56]
Чтобы попасть туда, нужно пройти зал № 5 — историю акушерства.
На стенах висят раскрашенные гипсовые слепки: десятки маток в натуральную величину и в подлинном цвете, а среди кровеносных