Избранное. Том первый - Зот Корнилович Тоболкин
Все трое не робкого десятка. И девки на них заглядывались. Но троица приходила и уходила с кедровок без девок. Полузгают орешки, языками почешут и, ежели никто не задерётся, – уйдут на берег, полуночничают там подле Трёх Братьев. Володей сочиняет сказку о краях невиданных, дальних. Любим посмеивается над ним. Потап, по обыкновению, помалкивает, ломая сучья и палки для костра, скрадно вздыхает. Во всю грудь дышать робеет. Грудь у него необъятная. Ростом чуток повыше Володея, в плечах – вдвое шире.
«Ну и комель!» – оглядев парня, усмехнулся Иван. Тот от внимательного взгляда его смутился, заиграл на щеке пальцами. Такая привычка: ежели неловко – уводит глаза и – по щеке себя пальцами или, когда в руках что есть, ломает, крошит. Не по себе ему, если руки пусты. С виду медведь медведем, а душа детская, добрая. И глаза по-ребячьи ясные. Он верит всему, что выдумывает Володей, беспрекословно подчиняется ему.
Женитьбу Володея принял за измену. Даже на свадьбу не явился. А встретив на улице, сказал:
– Не серчай. Жалко, что на кедровки теперь ходить перестанешь.
– Чо это я вдруг перестану?
– Женатик, известное дело.
– А хоть и так...
Потап обрадованно давнул его в своих лапищах. Внутри что-то хрустнуло у Володея, затрещали кости.
– Пусти, чёрт рогатый! Кишки выдавишь.
Любим, друг, пил, плясал и люто завидовал Володею. На Стешку сам заглядывался, но, упустив её, смирился: «На наш век девок хватит!».
Когда зарыжел на востоке лисий хвост зари, уложив Стешку, Володей утянулся с друзьями на берег и, обняв их, наговаривал пьяно, дескать, пойдут они вместе в те края, где зверь не рыскивал и птица не пролётывала, как отцы наши хаживали...
– Хаживали... – ероша жёсткую повитель волос, пристёгивал слово за словом Любим. – Вот тятя мой три раза смертно был ранен... И чукчи его, и юкагиры... Тонул, с голоду мёр... Чо выслужил?
– Родитель твой – ходок великий! Везде побывал, – не без зависти подтвердил Отлас-младший. – Нам бы так-то!
– Так-то? А мне неохота так... Я по-людски хочу... А ночью дома пить романею либо токай... И чтоб кафтан у меня был не хуже воеводиного, – взнялся Любим. – А возьми отца... При мне челобитную в Сибирский приказ писал: «В те многие годы нужду и бедность терпел, кору ел и всякую скверну принимал...». Это он-то, державные пределы раздвинувший! А Гарусовым, в холе и неге живущим, почёт...
– Неладно это, браты, – поддержал Потап, протоптавший вечер подле отласовской подворотни. Выпил за друга в одиночку, развёл костёр подле Трёх Братьев: ждал – придут или не придут? Пришли.
– Неладно, – гневно стукнул кулаком о кулак, словно о жернов жерновом.
Володей рассмеялся: упаси бог попасть между этими голышами! Весь околоток против троицы выходил, одним скулы набок сворачивали, другие зубы сплёвывали, третьих замертво уносили. Славная потеха – кулачный бой! Но более всего Володей любил бой сабельный. Тут равных ему не находилось. Вяловатый Потап, горячий, нахрапистый Любим вдвоём перед другом не могли устоять. Рукоять пристала к кисти. Уставала левая рука, мгновенно перебрасывал в правую и отбивался ей столь же ловко и стремительно. Выбив сабли – сперва у Потапа, потом и у Любима, – скалил крепкие ядра зубов. Те сердились, но одолеть не могли.
– Далеко ли? – полюбопытствовал Потап у братьев. Неловко признаваться, но пришлось.
– Охудали... Перед походом деньжонок раздобыть надобно. Ожерелье в заклад несём.
- Не прогадайте. Плюха вас, как мочало, на палец намотает, – предостерёг Потап. – Сыщу Любима. Пришлю на подмогу. Он смышлёный в мене.
Ушёл, покачивая плечищами. Шёл бочком, словно боялся, что ненароком зацепит за палисад или, задев, уронит встречного. Ветер пасся в льняной его гриве, бил в затылок, повизгивал, точно сердился, что не в силах свалить эту громоздкую глыбищу. На медных ножнах примостился солнечный зайчик, в глазах доверчивых небо оставило два голубых чистых пятнышка.
Может, и впрямь подождать Любима? – осторожно спросил Володей, смахивая со лба мошкару. Нудила, грызла, вилась чёрным облаком. Сквозь неё, как сквозь сито, просвечивал на башне жёлтый крест. Маялся от безделья давно не звонивший колокол. В нём шарились неспокойные галки, гадили на недвижный язык.
– Выкупим же... Так и оговорим, – вздохнул Иван, а сердце давило стыдом и горечью: самое дорогое из дому вынесли. Вот до чего дожили Отласы.
– Молчит колокол, – вслушиваясь в галочий гвалт, молвил Григорий, зябко подёрнув увечным плечом. – И поп молчит.
– Ничо, когда-нибудь зазвонит. На то он и колокол. – Володей взглянул на погост, где покоились отец и мать, и Гаврила. Все трое лежат рядом. Ежели есть он, тот свет, то уж встретились, наверно. Отец с Гаврилой, поди, на радостях бражничают, мать, пригорюнившись, сидит в уголочке. Правда, сказывали, что мать никогда не унывала, но Володею она почему-то видится печальной.
Из-за гор мгла набегала, кралась воровато, как лихой человек. В кабаке тоже мгла, гул хмельной. Кто-то пел, кто-то дремал под скамьёй, кто-то выпрашивал у Ильи в долг. Илья отмахивался от