Михаил Погодин - Невеста на ярмарке
Так прожила я два года, печальная, измученная. Что я вынесла! Сколько слез я пролила!.. но не все.
Мы поехали в Нижний. С нашим семейством познакомился там один гусарский офицер. Не стану описывать тебе все обстоятельства этого замужества. Довольно, — он попросил моей руки; матушка и сестры по разным причинам желали, чтоб я вышла за него замуж, и я, закрыв глаза, без памяти, подала ему руку. Пусть хуже, но иначе.
Нет, это неправда. Нет, я должна тебе признаться, ты должна видеть всю мою душу. Я обманываю тебя, себя. — Я полюбила его с первого взгляда. Ты думаешь: здесь нет ничего удивительного. — Нет? Но в кого я влюбилась? Друг мой! Что со мною сделалось? Это самый грубый, необразованный… порочный человек. И все это я видела своими глазами, слышала, знала, и между тем сердце мое влеклось к нему неодолимою силой. Напрасно я старалась размышлять, что сим действием решала судьбу свою, обрекала себя на новые, жесточайшие, терзания; напрасно исчисляла себе очевидные пороки человека, которому во власть хотела отдать всю жизнь свою, с которым хотела соединиться навеки священными, неразрывными узами. Нет, ничто не помогало, и я вышла за него замуж. — Как он живет со мною? — Но довольно. У меня недостает сил. Я много написала тебе, много раскрыла ран, которые заструились кровию. До следующего раза. Плачь обо мне, мой друг, плачь!
ПИСЬМО II
Вот тебе окончание моей печальной повести. Я была в каком-то забытьи, оставляя отеческий дом. Мой муж ласкал меня, но это продолжалось недолго. Лишь только приехали мы в город, где полк его стоял постоем, как обхождение его начало переменяться. Он принимал мало-помалу свой прежний образ жизни, обращался к прежним своим привычкам, в кругу военных товарищей, которым он предан больше всего на свете. Курить табак, играть в карты, пить, шататься по улицам, петь песни, буянить — вот в чем обыкновенно, кроме ученья, проходит их время от утра до вечера. — Месяца чрез три мы говорили уж мало между собою; он отвечал большею частию отрывисто, часто уходил со двора, и я стала видать его редко. Впрочем, он сохранял ко мне какое-то почтение, хотя сухое, принужденное. Однажды в благоприятную минуту я осмелилась сделать ему несколько упреков, напомнить первые обещания. Это его рассердило. Он вспыхнул, и я, увидев с прискорбием, что он не может терпеть противоречий, что мое замечание произвело противное действие, ибо он чаще начал отлучаться из дома, решилась прибегнуть к другим средствам: я старалась удерживать его дома, изобретая для него всевозможные тихие удовольствия, но успех был кратковременен, и мои книги, мои рассказы, мои вопросы вскоре ему наскучили: он спешил к своим любезным товарищам — искать шумного веселья. Ко мне день ото дня он становился холоднее. Лишась надежды переменить его вдруг, я желала по крайней мере своими ласками, угождениями сохранить сколько-нибудь его прежнюю привязанность — но он принимал их с равнодушием, а потом с досадою, как будто б они были ему не нужны, отяготительны. Чтоб не увеличивать его отвращения, я принуждена была наконец ограничиться одним послушанием, готовностию исполнять его приказания. Такое самоотвержение победит его, думала я, нынешние удовольствия опротивеют ему, он увидит их тщету и ужасные следствия, раскается, обратится к семейственной жизни и в объятиях верной жены поймет новое, непонятное ему теперь счастие. Мои наблюдения утверждали меня в этой сладостной надежде: бывали по крайней мере минуты, редкие, краткие, когда он показывал мне какую-то нежность, сознавался, хотя слегка, в своих проступках, обещал, хотя шуткою, исправиться. — От природы он имеет доброе сердце и здравый смысл, но, по своей стремительности, поступает всегда прежде, нежели они успеют подать голос, а самолюбие заставляет его после поддерживать, продолжать, во вред себе и другим, начатое в минуту страсти. В городе называют его взбалмышным, и это простое слово изображает верно его характер, или, лучше, характер всех его собратий, которые все удивительно как привыкли жить без размышления.
Я все любила его и ждала с покорностию благодетельного переворота — но напрасно. Поведение его беспрестанно становилось хуже и хуже. Сам старый дядька его, который был предан ему сердечно и имел прежде на него некоторое действие, отчаялся, не понимал, что с ним сделалось. Он, казалось, угорел, так что чад не выходил на минуту из его головы, и все предметы, в природе и уме, представлялись ему навыворот.
Редкий день он возвращался домой трезвый, а карточная игра сделалась его страстию. Часто он проигрывал все до последнего мундира — и обходиться со мною он стал, разумеется, грубее. Сначала он пил и играл в чужих домах, как бы совестясь еще показываться предо мною во всем безобразии, и я по крайней мере могла в тишине предаваться размышлениям или находить себе отраду в книгах. Но после он начал приглашать к себе своих знакомых, самых развратных офицеров из всего полка, и я должна была принимать, угощать их, оказывать всевозможное внимание. С утра до вечера буйствовали они иногда у нас за пуншем, табаком и картами, рассказывали свои непростительные шалости, хвастались друг перед другом своими пороками, насмехались над самыми священными предметами, и горе было мне, если когда-либо, хоть случайно, я показывала малейший вид неодобрения, услышав от них какую-нибудь грубую двусмысленность или что-нибудь подобное. Он нарочно тогда в досаду мне начинал рассказывать среди общего хохота свои соблазнительные похождения и потом заставлял их в свою очередь последовать его примеру, а я, краснея и трепеща от стыда, должна была выслушивать все с удовольствием. Но что было тогда, как они, разгоряченные вином, начинали между собою ссориться за нарушение каких-то своих правил о чести и благородстве! Чем они упрекали друг друга и чем оправдывались! Какое ожесточение, бесчеловечие — остервенение! Удивительные существа! Вот еще дикие — ужаснее тех, которых я знала прежде. Что я говорю! Тех можно назвать ангелами в сравнении с этими. Там недоставало только образования, там действовали мелочные страсти, а здесь льется кровь, предается жизнь, оскорбляется природа, произносится хула. Как могли дойти они до такого положения! Не образумливаться ни на минуту, потерять почти все человеческие желания, остаться при одной животной необходимости в каких-то сотрясениях. Так прожила два года. Тяжелое, тяжелое время. Как я переменилась, похудела. Что сделалось с моими глазами: темные, мутные. Щеки впали, губы посинели и скрылся мой игривый румянец. Ты не узнала бы своей прекрасной Анюты. Я сама себя пугалась, увидев нечаянно в зеркало. Я плакала и грустила внутренно, а снаружи должна была казаться довольною, веселою; это принуждение увеличивало еще более мои страдания. Наконец, лишась всякой надежды, я упала духом совершенно, не могла больше выносить своих несчастий; и жизнь сделалась для меня противным бременем, всякая минута была для меня новым несчастием. — Сколько раз, в глубокую полночь, в то время, как мой муж неистовствовал с своими гостями в ближней комнате, повергалась я, утопая в слезах, пред образом божией матери и молилась о смерти — моей освободительнице, моей избавительнице, желанной, благодатной. — Но бог не внял моим теплым молитвам, я страдала, мучилась, умирала, но жила. За что же ты наказываешь меня с такою строгостию, за что на других ниспосылаешь ты богатые милости? Не заслужила ли я их больше, чем они, эти гордые, нечувствительные счастливцы? Голова у меня начинала кружиться, рассудок помрачался, на меня находило иногда бешенство. Друг мой! знаешь ли, — чувствуя свое бессилие против таких ударов судьбы, видя их неизбежность, я поднимала на себя руку… но невидимая сила меня останавливала.
В таком положении я родила дочь. Сладостное, новое чувство! оно привязало меня опять к жизни; я понадеялась даже, что милая малютка привлечет ко мне отца и возбудит нежные чувствования в его ожесточенном сердце, как возбудило их в моем, изнывшем, помертвелом. Но эта надежда продолжалась только минуту. — Бесчеловечный! он начал также злобствовать на невинного младенца, как и на злополучную мать его. Он видел в ней только прибавление к домашним расходам…
Да. Нам угрожает нищета — моего приданого достало только, вместо казенной проигранной суммы, на покупку лошадей. Вот что заставило его жениться на мне так скоро. Потом мы жили наследством, полученным от его матери, — но чем будем жить вперед, об этом я боюсь и думать. Жалованья он никогда не приносит домой. Часто, просыпаясь, я не знаю еще, чем будем сыты день, и только к вечерням съедаю какой-нибудь кусок, проводив все утро в изобретении средств достать его.
Вот об чем я должна теперь заботиться, я, которая летала с тобою по небесам, искала наслаждений… эстетических. Ожидала ли я, что буду думать когда-нибудь только об утолении своего голода и по целым месяцам не возноситься в тот прекрасный мир, где была с тобою неотлучною гостьей? Но что я говорю! Разве это самое большое мое несчастие? Разве не давно уже я перестала жить так? — Недостатки раздражают еще более моего мужа; одно слово мое приводит его иногда в ярость, и я дрожу за себя, за милую дочь свою. Ах, если б ты видела этого ангела! Какие глаза, ротик, а эта улыбка, этот взгляд! Но что будет с нею? Я мучусь за нее гораздо больше, живее, чем прежде. Как разнообразны несчастия! Слезы бегут из глаз моих. Прощай, мой друг! Ты знаешь теперь все. Вот как живет твоя Анюта! Если судьба ее переменится к лучшему, она будет писать к тебе; если нет — она не станет уж более смущать твоего довольного сердца жалкою повестию о своих несчастиях. Прощай!