Михаил Погодин - Невеста на ярмарке
— Да расскажите мне, Христа ради, Анна Михайловна, что все это значит? Хоть убейте меня, я ничего не понимаю.
— А я вот что понимаю, — разразилась переведшая дух Анна Михайловна, и глаза ее запылали, и губы задрожали, и зубы заскрыпели, — а я вот что понимаю, что сын твой лжец…
— Как?! Я лжец?! — загремел в свою очередь Бубновый, опомнясь и хватаясь за саблю.
— Батюшки! не буду!
— Феденька, полно! — зарыдала Прасковья Филатьевна, удерживая его за руку и толкая его в дверь.
— Да, — продолжала без него Анна Михайловна, которая, струсив с первого окрика, теперь ободрилась, надеясь на ее покровительство, — сын твой налгал мне, что он дворянин, что он полковник, генерал, что ему родня все губернаторы, все министры, что у него есть деревни во всех губерниях, что у него есть доходу десять тысяч, двадцать, тридцать тысяч рублей, и я сговорила за него любезную свою Полиньку; а у него нет ни кола ни двора, а ему родня всякая сволочь…
— Какая сволочь, — вступилась теперь и Прасковья Филатьевна, которую такое восклицание задрало за живое. — Да чем моя родня хуже вашей? вы сами мне сказали, что вам сродни губернаторский камердин, не велика персона; а у нас родня хоть не богатая, а ливреи с галунами никогда не носила.
— Ах ты, нищая! как смеешь ты это говорить мне в моем доме? Ты целый свой век таскалась по чужим домам.
— Я хоть таскалась, да не грабила середь бела дня, не заедала сиротского хлеба.
И поднялся новый крик и шум, посыпались брани и ругательства, зазвучали проклятия, и опять застучал град, зашумел дождь, завыл ветер, загремел гром и засверкала молния. Все дворовые люди переполошились, бегали как шальные по коридору и смотрели друг на друга с недоумением.
— Уж я отдам дочь свою за такого проходца, — хрипела Анна Михайловна, — лучше жива не хочу быть.
— Так я у мертвой вырву ее из рук, — заревел Бубновый, вбегая опять в дверь и приступая к нареченной своей теще, — ты сговорила ее за меня, я бросил все казенные дела, просил позволенья у губернатора, писал в полк и поехал за тобою с кислым молоком.
— Но что ты заришься на них, Феденька, — вступилась опять его мать, — ведь они все разорились, она сама сказала мне, что их из деревни скоро по шее выгонят, за чужое имя, а деньги в долгах все пропали.
— Так вы обманывали меня?! — воскликнул Бубновый, — нет! вы не разделаетесь со мной. В суд я потащу вас всех. Я доправлю на вас все свои убытки. Есть кому за меня вступиться. Я донесу на вас; я не кто другой; у меня есть рядная. Десять тысяч неустойки. Не то я всех вас разорю, распозорю, ославлю…
Так неистовствовал проигравшийся гусар, который, обманувшись в своей надежде, нигде не видал себе спасения от военного суда. — И Анна Михайловна обробела.
— Полинька, — сказала она вполголоса своей дочери, — видно тебе так на роду написано, ступай под венец.
— Нет, маменька, ни за что на свете, — отвечала страстная любовница. — Чтоб исправничья дочь попрекнула меня…
— Грушенька! или ты… ведь ты хотела же прежде.
— Федор Петрович не удостоил меня своим выбором, — отвечала дочь, отвернувшись с насмешкою, — и последовало со всех сторон глубокое молчание.
Не правда ли, что все действующие лица находились в затруднительном положении — не меньше самого автора. Как прикажете развязать здесь узел? Уж не разрубить ли?
— Аннушка! ты у меня безответная! — воскликнула наконец Анна Михайловна, обращаясь к меньшей своей дочери. — Не попомни моей лихости — у тебя же есть десять тысяч, что графиня оставила по завещанию, — выручи меня из беды.
— Послушайте, сударыня, — сказал ей Бубновый, — я полюбил вас с первого взгляда, и только по обстоятельствам нашелся принужденным обратиться к вашей сестрице. Я виноват, я вел себя дурно. Но я поправлюсь. Вам будет лучше со мною, чем здесь. Признаюсь перед вами откровенно: спасите меня — дайте мне вашу руку.
Все обратились к ней, Анна Михайловна чуть не плакала, сестры утирали себе глаза и смотрели на нее с ласкою; Бубновый бросился на колени, Прасковья Филатьевна устремляла умоляющий взор, и — и Анна Петровна после внутренней приметной борьбы подала ему свою руку, и Бубновый в восторге принял ее — и вот которая невеста нашла себе жениха на ярмарке, — и вот чем окончилась первая часть моей повести.
Да как? для чего? зачем? почему? отчего? — спрашивают читатели. Но чего же вам больше, милостивые государи? Анна Михайловна с дочерьми и Бубновый ведь обманули друг друга? Ну — и получили достойное себе наказание в неисполненных желаниях и несбывшихся надеждах. Разве этого не довольно?
А каким образом умная, благовоспитанная девушка могла вдруг согласиться на брак с таким негодяем? Может быть, из великодушия, может быть, понадеясь на обещание его исправиться в знак благодарности, может быть, вышед из терпения в отеческом дому, может быть… Однако, в самом деле, — я согласен, что это странно. Так не благоугодно ли вам обратиться к следующей части?
Часть II
ПИСЬМО I
Я замужем, мой друг! Ты удивляешься, получая такое нечаянное известие. Долго таилась я пред тобою — теперь открою тебе всю душу свою. Узнай и пожалей обо мне! Ах! где то блаженное время, когда, воспитываясь в доме твоей матушки, мы наслаждались всякою минутой; когда все нам было в утешение: и день и вечер, и усталость и отдых, и истина и вымысел; когда, неопытные, мы встречали везде добродетель, удивлялись, от чего же зло происходит на свете и, готовые на всякое пожертвование, не видали в том никакого достоинства; когда, довольные, мы не понимали нужды и не заботились о будущем или населяли мир идеалами любви и дружбы и с тайным трепетом ожидали себе там новых радостей; когда душа веяла в нас тихо каким-то утренним свежим ветерком, и мы ощущали жизнь так легко, так приятно! Счастливые, мы почти сомневались в несчастии — но смерть моей благодетельницы была для нас первым ужасным опытом. О! да будет он для тебя и последним! Пусть на одну упадут все удары судьбы! — Мы расстались, куда я переселилась…
Я не хотела описывать тебе ничего, потому что должно б было жаловаться на своих родных. Мне тягостно начать и теперь; но бог видит мою душу, ты знаешь меня: я пишу не в осуждение; нет, я люблю их и плачу об них из глубины моего сердца. Я пишу потому только, что мне стало слишком больно, и силы мои изнемогают; доверенность облегчит меня, я как будто уделю тебе часть моего страдания, а ты, моя добрая Олина, не откажешься от такого участия.
Знаешь ли, я долго не верила самой себе и сомневалась, наяву ли происходило то, чему я сделалась свидетельницею: так все мне было странно, дико, чуждо. Наконец уж, осмотревшись, как в темноте, я убедилась, к прискорбию, что меня не обманывают чувства, разобрала свои впечатления и ознакомилась с новым миром своим.
Какое невежество, грубость, унижение мне там представились — ты не можешь себе вообразить этого. Самых простых понятий там недоставало, которые нам казались почти врожденными. Что такое ум, что такое сердце, никто не знал, и никто не заботился, как будто б их не было в человеческой природе. Даже слова эти редко выговаривались, и то в самом странном значении; все происходило по какому-то инстинкту, внутреннему влечению или по привычке, по преданию. Никакой победы над собою, даже борьбы. Совершенная покорность телу, которое управляет ими как будто по своему произволу; нечего уже говорить тут о благородных желаниях, возвышенных чувствах, участии в судьбе человечества. Пища, питье, одежда, чужие дела, чужие пороки — единственный предмет их внимания и разговора; шумные споры от утра до вечера за всякую безделицу, при всяком недоразумении — любимое, необходимое упражнение, без коего скука их одолевает. Прибавь к этому беспрерывные нападения на людей, которых они считают какими-то рабочими животными и которые в самом деле становятся такими, так что уж не понимают другого лучшего обхождения. И вот вся их жизнь, лучше, выше коей они ничего вообразить не могут. Словом: это те же дикие — под гражданской наружностию.
Каково ж мне было видеть в этом положении людей самых близких к моему сердцу, видеть — и не быть в состоянии принести им какую-нибудь пользу? Я терзалась и сожалела, зачем сама получила образование; мне легче б было жить одною жизнию с ними, я б не тосковала тогда по незнакомым наслаждениям, не страдала б ни за себя, ни за них и была б им не в тягость, а в утешение.
Теперь ты можешь представить себе, какую роль я стала играть между ними. Я показалась им столько ж странною, как и они мне. Увидев после двух-трех опытов, что мы не можем понимать друг друга, как люди разных языков, я замолчала, и с той минуты сделалась предметом их беспрерывных насмешек, грубостей, оскорблений. Напрасно я старалась угождать им, предупреждать их желания, служить им своими знаниями; они не верили моему чистосердечию, толковали в дурную сторону всякое мое слово, всякое движение. Не принимая участия в их сплетнях, отличаясь своими поступками, своим образом мыслей, я уж возбуждала их нерасположение к себе; но когда в некоторых случаях мне оказано было предпочтение от посторонних людей, для них значительных, когда они услышали лестные отзывы обо мне, то нерасположение это мало-помалу обратилось в ненависть, даже не скрытую, не тайную. Они старались досаждать мне при всяком удобном случае, выдумывали на меня разные нелепости, мешали мне во всех моих начинаниях, и мое терпение лишь только ожесточало их более. Мне нельзя уж было ничем заниматься, читать, прогуливаться; я должна была с утра до вечера слушать их беспрерывные, пустые споры, пересуды… И ни одного человека не встречала я в этой пустыне, который сказал бы мне приветливое утешительное слово. Боже мой! Что происходит со мною, когда воспоминанием переносилась я в наш… потерянный рай!