Юрий Кувалдин - Улица Мандельштама
В феодосийской семье раввина живет в это время мальчик, который изучает талмуд и желает стать раввином. Пока.
Они встретятся в мае 1920-го...
В Феодосии жил изумительный человек, знавший прекрасно поэзию, философию, читавший наизусть целые книги поэтов. С больными ногами, сгорбленный, но жизнелюб необыкновенный. Звали его Эммануил Ландсберг. По образованию юрист. Впоследствии занимал пост секретаря общества юристов в Ростове-на-Дону.
Квартировал он на Итальянской улице (III Интернационала). Постоянно у него собирались заезжие поэты, музыканты, художники, то есть люди искусства и интеллигенция.
Я тогда очень увлекся математикой и французским языком. Но дома царила атмосфера самовара и вечерних застольных бесед друзей и приятелей моего отца. Так что мне приходилось искать себе место для занятий.
Мой друг, большевик, жил на Карантине: название места, находившегося на отшибе при въезде в Феодосию, где проходили карантин приезжающие из Средней Азии и других мест. Я решил пойти к нему с целью получить разрешение на занятия. Но дома его не оказалось.
Мать, старушка, сказала, что он уехал и долго не вернется. Тогда я испросил у нее разрешение воспользоваться пустующим домиком.
Она мне разрешила.
С этого момента я целыми днями пропадал в этой избушке на Карантине. Перетащил туда книги по математике. Среди которых - книжка стихов Бодлера на французском языке.
Однажды - в мае двадцатого - в гостях у Ландсберга я узнал, что сейчас в Феодосии находится известный поэт Мандельштам.
Ландсберг всем о нем рассказывал и говорил о возможной встрече с ним.
На другой день он условился с поэтом, бродящим бесцельно по городу, о встрече и что тот почитает свои стихи.
Но как назло у Ландсберга заболел отец и нужно было искать место, где можно было бы принять Мандельштама.
Я сказал, что обитаю на Карантине в избушке, и что если поэт согласится, то пусть приходит ко мне.
Вечером того же дня приходит Ландсберг с Мандельштамом ко мне на Карантин. Первый был на костылях, второй в каком-то не по сезону надетом пальто.
На столе горела свеча и грудами валялись книги.
Мандельштам увидел книжку Бодлера, воскликнул: "Вы читаете Бодлера по-французски!" Я ответил, что это мой любимый поэт.
Мандельштам несказанно обрадовался.
Оказалось, что он обожает этого знаменитого француза. Он предложил читать Бодлера вслух.
Для меня, молодого человека, это была высокая честь читать с настоящим поэтом! Хотя мне было тогда 23 года, а Мандельштам был старше меня на 6 лет. Я вообще слабо разбирался в поэзии, кроме Шарля Бодлера, ничего не знал.
Но, увидев Мандельштама, я понял, что такое поэт!
Это человек, живущий стихами, дышащий ими... Для него ничего больше в мире не существует - он есть сам поэзия!
Во всем облике его было что-то нереальное: ходил он как-то плавно, то погружаясь, то выплывая, - как плясун пляшет вприсядку; голова откинута назад, и глаза высматривают будто корабли, уходящие в небо. Черты лица по сравнению с фотографией 1914 года заострены. Но главное не это - главное стихи.
Как он их читал!
Задержка, пауза - как бы заикание, но нет - это любование словом, остановка на нем, его прояснение - каждое слово на цену золота - его подчеркивание.
Когда в 1922-м я попал в Петроград и остановился у композитора Глазунова, с племянницей которого я был в близких отношениях в Феодосии, он сказал в одном из разговоров, что Мандельштам упоминал феодосийского студента с Карантина, математика, читающего Бодлера на французском.
Ну а тогда Мандельштам был живым воплощением поэзии. Он жаловался, что ему негде жить, и спрашивал, нельзя ли было ему где-нибудь подыскать место для ночлега.
Я с удовольствием предложил ему мой обетованный Карантин. Жил он там три дня.
Днем убегал в город, но ненадолго. Большую часть времени мы проводили вместе.
На второй день он сказал: "Можно мне достать пирожное?" Я удивился это в то время, когда был голод, когда умирали от недоедания, когда полыхала гражданская... Но каким-то внутренним чутьем я понял его. И для меня уже не была странной эта просьба.
Он же поэт, живет в другом мире, для него нет запретов и житейских истин, он дух какой-то...
Достали с большими трудами денег.
Повел я его в кондитерскую. Он съел желаемое - три-четыре пирожных - и, ободренный, еще радостнее читал: "Сестры - тяжесть и нежность - одинаковы ваши приметы..."
Это стихотворение он написал, будучи у Макса Волошина в Коктебеле в марте...
На третий день Мандельштам не вернулся...
Так закончил свой рассказ Исаак Борисович Абельсон, старик в соломенной шляпе, ковбойке навыпуск, белых парусиновых брюках и сандалиях на босу ногу...
22.
Одно поколение накладывается на другое. Кратчайшее расстояние. Условное.
Граждане рождаются и умирают ежедневно, ежечасно, ежеминутно.
Это период морской волны, ритм Гомера. Или, как сказал Мандельштам, что прибой-первопечатник спешил за полчаса издать вручную гуттенберговскую библию под тяжко насупленным небом. Сто двадцатая волна отступает ни с чем, сто двадцать первая выносит на берег камень...
Один ленинградский писатель - А. Битов - в начале своих записок говорит, что небу Армении идет самолет. Возможно, но все-таки облака естественнее, историчнее.
Моим путеводителем по Армении стала строчка: "Орущих камней государство..." - развернувшаяся затем в документальную метафору.
Камень, выросший из камня, повторивший в себе учительскую мудрость труда человека. Больше всего приходится удивляться. Не тому - как можно было поднять эдакую глыбу на такую высоту? Нет. Как заговорил под руками каменотеса безымянный монолит, вырубленный в ущелье речки Агарцинки? Кто придумал солнечную розу часов такой затейливой формы на стене церкви св. Степаноса? Трудно поверить, что предки были искуснее, хитрее, смекалистей у них не было самолета. Их труд - личный, сердечный, руками сработанный, поэтому единственный.
Удивляюсь Минасу, тому зодчему, который возводил Агарцин, на глазок и вдохновенно, соизмеряя небо с глазом и облако с камнем. Никакой вычурности крестьянская простота, удобство, точность пропорций...
Вспоминая самолет ленинградского писателя, перефразирую:
Третьяковке идет Сарьян. Он принес фруктовый базар в хмурую осеннюю Москву, оживил букетом цветов коммунальную квартиру, вынес душу своей нагорной страны, ее краски и небо, сказав, что в единстве человека-творца с природой следует прежде всего искать ключ к пониманию искусства времени прошлого и настоящего... Оглянитесь вокруг - повсюду каменистая земля гор. Сколько сил нужно, чтобы обработать ee!
Приезжая в другой край, ищешь экзотики. Живя постоянно на одном месте, ее не замечаешь.
Со стороны - оно виднее.
Вжиться в музейность - значит потерять вкус к ней. Ценность в большей мере определяется сиюминутностью.
Кому нужен римский Колизей? А вот кинотеатр того же названия понадобился "Современнику". На римский динарий ничего не купишь, зато, обменяв его на расхожую монету, можно сытно отобедать в "Якоре".
Практичность - оборотная сторона музейности.
Музейность входит в практику только по любви. То, что запало в твою душу, твое богатство, и пользуй его по усмотрению сердца и ума.
Течение жизни понять куда сложнее, нежели историю, какую-то часть ее, хотя бы самую малую. В чужом краю и смотришь на музейность. Отсюда и у Мандельштама возникали описательные строки. Даже метафоричность истинно мандельштамовская не спасает от банальных выводов: Армения - значит каменная, значит за горой, окрашена охрою и, если дать послушать вам орущего Манвеляна на футболе, - хриплая.
Конечно, не упущен и чай, который все южане употребляют в большом количестве...
Впрочем, чай любят и москвичи, особенно зимой.
Странный вид являет собой бородач - Вл. Купченко - в холодной Москве: пальто будто с чужого плеча, вязаная шапочка с козырьком, борода с маленькими сосульками... башмаки на толстом ходу.
В электричке заводим разговор о том о сем. О том - хорошо на юге. О сем... Но, может быть, лучше почитать.
Бородач углубляется в статью о поэзии Вячеслава Иванова. Я открываю академические дантовские чтения. Что удивительно - попадаю на эпизод Уголино. Уголь... Уголек...
Вычитываю, что тонкий и талантливый анализ исповеди Уголино дан О. Э. Мандельштамом в его "Разговоре о Данте", на что уже обратили внимание, прокомментировав, в частности, музыкальные ассоциации и сравнения, к которым прибегает автор названного очерка.
Далее вижу за окнами знакомую станцию, но так как таблички не попадается, названия не припомню. Думаю, хорошо бы сейчас в Армении на камнях погреться... Но электричка бежит по морозным рельсам.
Интересно, что, по замечанию Мандельштама, рассказ Уголино звучит в оболочке виолончельного тембра, густого и тяжелого, как прогорклый, отравленный мед.