Ал Разумихин - Короткая жизнь
- Не торопитесь, - охладил мой порыв Ботев. - Вам еще многое не ясно, и мне вы недостаточно ясны. Сейчас сходим отдадим статью Любену, а потом пойдем продолжим разговор ко мне.
У него был дар подчинять людей. Я вышел вслед за ним. Дошли до типографии, Ботев отдал статью, и мы пошли через город тенистыми аллеями, засаженными грабами и кленами, оживленными нарядными улицами центра с множеством магазинов и кафе, а затем по тихим окраинным улицам, пыльным и скучным. Должно быть, чем-то я Ботева заинтересовал, если он пригласил меня к себе в дом. Впрочем, он многих беглецов из России, из Польши, с Кавказа поддерживал как словом, советом, надеждой, так и материально. Денег у него самого не было, но где-то хоть самую малость он всегда умудрялся доставать, - многие были ему обязаны.
Он привел меня на какую-то захолустную улицу в невзрачный одноэтажный дом. Обстановка его комнаты была спартанская: железная койка с наброшенным на нее суконным одеялом, стол, табуретки, много книг и газет, сложенных прямо на полу. Я так и не разобрался, снимает Ботев комнату или она кем-то предоставлена ему во временное пользование.
Ботев заметил мой недоуменный взгляд.
- Мы не можем позволить себе роскоши.
Уж не знаю, что он называл роскошью!
Тут он задал мне, как я понял впоследствии, самый важный, а может быть, и единственный вопрос, ответ на который должен был определить его отношение ко мне.
- Вы хорошо знакомы с событиями в Париже весной этого года?
- В общих чертах. Я читал газеты...
- Каково же ваше отношение к Парижской коммуне?
- Я хотел сам принять участие в Коммуне!
Ответ этот и определил мои отношения с Ботевым.
- А с Любеном вы говорили на эту тему?
- Он не спрашивал меня.
- Да, он как-то сдержанно отнесся к восстанию парижских рабочих, не принял Коммуны... - Ботев поморщился. - А я и мой товарищ Попов... - тут он замолк и стал перебирать ворох бумаг на столе, вытянул листок и подал его мне. - Вот телеграмма, которую мы послали.
Две строки по-французски: "Париж. Комитет Коммуны. Братское и сердечное поздравление от Болгарской Коммуны. Да здравствует Коммуна!"
Мне нетрудно было прочесть их, все-таки французский - язык русских помещиков.
- Вы должны знать, с кем собираетесь идти, - пояснил Ботев.
Признаться, я смутился.
- Я хочу участвовать в борьбе болгар.
- Это очень расплывчато. Бороться за что? За освобождение Болгарии от ига султана? Чтобы она подпала под иго болгарского царя? Мы, коммунисты, хотим установить в Болгарии республику!
Он не хотел приобретать сторонников, которые не знали бы, за что он борется. Я не считал себя коммунистом да и плохо представлял себе, что это такое, но убежденность Ботева впечатляла.
- Я приехал для того, чтобы служить справедливости. Я верю вам, и вы можете мною распоряжаться. Хотя я и не коммунист.
- Что ж, я принимаю вашу помощь, - сказал Ботев, протягивая мне руку.
- Что мне делать? - спросил я.
- Пока ничего. Встречайтесь с болгарами, привыкайте к ним.
Он посоветовал мне больше читать. Назвал имена выдающихся болгарских просветителей - Паисия Хилендарского и Софрония Врачанского. Назвал нескольких современных писателей и заключил:
- Жизнь сама вовлечет вас в борьбу.
Обратно в город мы пошли вместе. Он проводил меня до гостиницы.
- Вот перебраться отсюда я бы вам посоветовал, - сказал он на прощанье. - И дорого, и незачем привлекать к себе внимание. Попросите Наташу Каравелову, она найдет вам комнату в скромной семье.
...Следуя совету Ботева, я попросил Наташу Каравелову найти мне комнату. И она нашла мне жилье в одной болгарской семье.
Добревым принадлежал небольшой домик на одной из тихих улочек, но хотя они и владели домом, семья еле-еле сводила концы с концами. Самого Дамяна Добрева редко можно было увидеть в Бухаресте. Он больше жил в Болгарии, чем дома. Был коммерческим посредником, торговал коврами и разными кустарными изделиями, которые скупал в Болгарии и перепродавал за границу. Вполне возможно, что занимался он не только коммерцией. Вряд ли на этой почве могло возникнуть его знакомство с Каравеловым.
Постоянно в домике жили только его жена Йорданка и дочь Величка. Дочь я тоже видел не часто. Молодая и красивая девушка, она вела, как и большинство восточных женщин, жизнь затворницы, редко показывалась мне на глаза и почти не выходила из дома. Мать и дочь много времени отдавали каким-то вышивкам, которые они изготовляли на продажу. Общаться мне приходилось преимущественно с Йорданкой: она убирала комнату, готовила мне еду и много рассказывала о своей покинутой родине.
По ее словам, не было другой такой страны, как Болгария. Все там было лучше: и природа, и люди, и песни, и вино, и брынза...
- Зачем же вы ее покинули? - неосторожно спросил я свою хозяйку.
Лицо ее сразу потемнело, но ответа я так и не дождался.
Будучи у Каравеловых, я спросил Наташу о моих хозяевах.
- Вы посыпали соль на рану, - сказала Наташа. - Они жили неподалеку от Пловдива, жили очень зажиточно, большой семьей. Как-то двое башибузуков изнасиловали в их деревне девушку. А наутро насильников нашли убитыми. В деревню явился отряд турецких солдат. Всех жителей: и женщин, и стариков, и детей - вырезали, а деревню сожгли. Йорданку с мужем и дочерью спасло то, что они в это время находились в Пловдиве. У Добрева остались лишь небольшие сбережения, вложенные в какое-то торговое заведение в Пловдиве. Он забрал свои деньги и не без осложнений выбрался с женой и дочерью в Румынию.
После этого я старался не задавать неосторожных вопросов. Сама же Йорданка никогда не жаловалась мне на свою судьбу.
Жизнь моя текла очень монотонно. Я просыпался, взгляд мой обращался к иконам, в углу висели старинный образ Богородицы, великодушно оставленный в комнате Йорданкой, и образок с изображением апостола Павла, захваченный мною из дома - память о матушке, о родных местах, о Балашовке. Я считал себя материалистом, но какие-то теплые воспоминания иконы во мне будили.
Йорданка приносила незамысловатый деревенский завтрак: кислое молоко, сыр, помидоры, пресные лепешки. Потом я читал Гегеля. Его философия утешала меня в моей пассивности. А еще читал Бакунина, Прудона, журнал Лаврова "Вперед". После обеда я обязательно шел в "Трансильванию" - излюбленное пристанище болгарских эмигрантов. В этом кафе собирались, кажется, все хыши. В прямом значении это слово означало "бродяга, нищий", но так называли себя многие эмигранты, обреченные на бродяжничество за пределами родины.
Кто только не встречался в этом кафе: и старый гайдук из какой-нибудь разбредшейся четы, и молодой учитель из дальнего села, и разорившийся торговец, и деревенский священник, лишь недавно сбривший бороду, и гимназист-неудачник, и каменщик из артели, и восточный болгарин в полотняных брюках, и македонец в некрашеных штанах и серой суконной рубахе...
Кто только тут не бывал! И каждому было что рассказать. Каждый, кому я предлагал выпить со мной чашечку кофе, рассказывал такое, отчего волосы поднимались дыбом. Однако я уже привык к тому, что никто не жаловался, каждый из них хранил свое горе в себе. Вот где я мог получить самое полное представление о том, что творится в Болгарии.
Султанское правительство выжимало из народа все соки, законов в Болгарии не существовало, во всяком случае для болгар. За малейшую провинность бросали в тюрьму, а то и без лишних разговоров вздергивали на ближайшем дереве. Любой турок мог безнаказанно убить болгарина. Дикие грабежи, зверское истребление, немыслимые казни... Удивительно, но пять веков неволи не погубили, не уничтожили, не стерли в порошок, а лишь закалили характер народа.
Много интересных, много сильных людей повстречалось мне за эти месяцы в Бухаресте. Но по глубине мысли и по силе чувства всех заслоняли два человека... Каравелов и Ботев.
Первый был старше, обладал большим опытом, был крупным писателем, редактором газеты, признанным общественным деятелем. Ботев - тот еще слишком молод, а потому предпочитает держаться в тени, стихи его еще недостаточно известны, он еще не раскрылся. И все же мне казалось, что Каравелов ревнует Ботева и даже в чем-то ему завидует.
Каравелов, разговаривая со своим собеседником, высказывал те или иные мысли, как бы думая вслух. Он будто искал в разговоре истину. Напротив, суждения Ботева всегда были ясны и определенны, мысль созревала внутри его, и, пока окончательно не оформилась, он ее не высказывал.
Изредка я заходил к Ботеву, иногда заставал, иногда не заставал. Но если он находился дома, то или читал, или писал, состояние безделья было ему неведомо.
Наблюдая на первых порах за Ботевым, я задумывался: чем можно объяснить его авторитет? Люди старше и опытнее охотно подчинялись ему, слово Ботева было для них законом. Вскоре и я не мог уже обходиться без Ботева. А его внимание ко мне объяснялось, я думаю, не моим отношением к нему, а следующим обстоятельством: он, как и я, был воспитан русской литературой. Гоголь и Тургенев, Добролюбов и Чернышевский были нашими общими учителями. Это нас сближало, со мною Ботев мог говорить не только о делах, но и на отвлеченные темы.