Фридрих Горенштейн - Попутчики
6
Когда пришли немцы, то немецкие власти сразу издали указ: мужчин из города не выпускать. За выход из города расстрел или концлагерь. Мне же надо было добраться в Чубинцы, поскольку в городе жить не на что было, хоть жизнь как-то быстро наладилась и за советские деньги на базаре можно было купить сахар, молоко, сало, мясо, овощи. Но денег-то у меня не было, даже советских, а тем более немецких остмарок. Те, кто работал, получали карточки. На них в магазинах выдавали хлеб, крупу, соль, сахарин, подсолнечное масло - пол-литра в месяц. Однако, я работы никакой не имел. По письменной части меня не брали, место возчика тоже найти не мог, а на тяжёлые физические работы я не годился. Что делать? Пошёл к старичку Салтыкову, который работал теперь в управе при бургомистре-украинце. Старичок Салтыков мне помог с разрешением на выезд из города. Однако, при этом сказал, что в городе организуется музыкально-драматический театр и как только моя пьеса будет доработана с учётом нового порядка, я её должен привезти и отдать директору театра, по-прежнему тому же Гладкому. Эта весть меня обрадовала, тем более, что я узнал - Леонид Павлович Семёнов тоже остался в городе и будет работать в театре. Я мечтал, чтоб в "Рубль двадцать" главного героя, в которого вложил собственные чувства, сыграл Леонид Павлович.
Моё село Чубинцы, куда мне удалось добраться на немецкой попутной машине, жило, как и вся сельская местность, радостно от произошедших перемен. Начали перемены так же как и в городе, с грабежа советского имущества. Тётка Степка рассказывала, что когда она к сельпо прибежала, там уже одни пуговицы оставались и пустые картонные коробки. Начали грабить и колхозное имущество, растаскивать по домам скот, зерно, инвентарь. Однако, здесь произошло первое омрачение радости. Колхозы и совхозы немцы распускать не собирались, только дали им другое название - сельскохозяйственная артель. Вместо двух колхозов - имени Кирова и имени ЦК комсомола у нас появилась сельскохозяйственная артель села Чубинцы с двумя бригадами. Вместо колхозного собрания - сельская сходка. В некоторых сёлах выбрали на сходках председателей, а в некоторых оставили прежних. У нас, в Чубинцах на сходку приехал немец из волости с бургомистром. Переводил полицай Дубок, бывший секретарь комсомольской организации.
- Хайль Гитлер! крикнул Дубок, едва сходка началась, и вытянул вперёд правую руку.
- Хай Гитлер, - согласились многие крестьяне, в том числе тётка Степка, - может при Гитлере будет лучше.
Паны начальники сказали - рекомендуем пана Чубинца. Но поскольку у нас Чубинцов более чем полдеревни, то уточнили - пана Олексу Чубинца. То-есть того же самого, что и колхозом руководил. Он не хотел, боялся, что наши придут - посадят. Забегая вперёд, скажу, так оно и случилось, хоть жена его орденоноска и орден свой сохранила. Сначала его в колхозный сейф прятала, а потом в землю закопала.
Вообще, чувство радости первых месяцев сорок первого года всё время омрачалось у многих страхом - вот наши вернутся, накажут за такую радость. Однако прежде наших, наказывать начали сами немцы. С рассвета выходи в поле буряки полоть. С буряками у нас, кстати, всегда торопились, поскольку осень хоть и сухая, тёплая, к ноябрю лишь пасмурная, но бывают и ранние заморозки, что ведёт к гибели части урожая свёклы и картофеля. И осадков летом достаточно, но к осени маловато, что вредно отражается на озимых. Чтоб разобраться в этих местных проблемах, приезжал немецкий агроном, походил по полям с Олексой Чубинцом, посидел в правлении и принято было рациональное решение: заменить постановления, указы, трудодни, ордена передовикам просто немецким надсмотрщиком с нагайкой. Немец грубый, ни слова не понимает, ни по-русски, ни тем более по-украински. А раз не понимает, чуть что - бьёт. Там, где советский уполномоченный ещё предварительный выговор делает, он уже бьёт. Однажды тётка Степка пришла, на спине опухоль и рубец от нагайки.
- За что? - спрашиваю.
- За то, что на работу красный сарафан одела.
Я позднее ещё более убедился и на своей шкуре и на чужой: любой немец при желании мог кого угодно из населения за что угодно ударить, покалечить, убить и ему ничего за это не было. И пожаловаться некому. Да тётка Степка и не собиралась жаловаться, поскольку к тому времени жила с окруженцем, прятала его в погребе. А Ми-колу Чубинца, её мужа, на второй же день войны в армию призвали и где он ныне находился, было неизвестно.
Фронт быстро через Чубинцы прошёл, а потом ещё долго, до самой зимы по одиночке шли окруженцы. Окруженец, который у тётки Степки жил, был ранен в руку и рана долго не заживала, хоть тётка Степка ему руку парила и прикладывала к ране траву. Однако без дела сидеть он не мог, как-то приспособился каганцы из бутылочек делать и тётка Степка их на продукты меняла. Мне такой каганец весьма пригодился. Именно при его дымном свете я вечерами писал, дорабатывал "Рубль двадцать". А днём возчиком в артели работал вместе с другим коллегой-напарником Ванькой Чубинцом, косоглазым парнишкой, не вполне нормального развития. Я хромой, он косой. Мне дети кричат: "рубль двадцать", ему - "косой", побит колбасой". Чем не напарники. И работа вначале была неплохая - порченую свёклу, гнилую картошку отвезти на свиноферму, навоз убрать и вывезти на огороды. Сами убирали, сами грузили, а вилами и лопатой я орудовать умел, не разучился, поскольку был сельским от рождения. Однако раз получаем в правлении разнарядку: сделать две ходки на свиноферму, а третью в направлении села Кривошеинцы и разгрузиться у кирпичного завода. Спрашиваю:
- Зачем на кирпичный завод, тем более ныне не работающий, порченую свёклу и гнилую картошку везти? Зачем семь километров туда и семь обратно лошадей гонять?
- Там побачите, - отвечает Олекса Чубинец, явно сам недовольный. Но что ж поделаешь, он тоже как и мы человек подневольный. Приказали - выполняй.
Приезжаем к Кривошеинцам, смотрим, у кирпичного завода немцы и полицаи стоят, колючая проволока снаружи натянута. Въехали в ворота - запах ужасный. И сразу мне вспомнилась коллективизация, когда один человек умирал на глазах у другого так же просто, как в обычное время он на глазах у другого жил. И вспомнилась непередаваемая вонь чёрного поноса с кровью, а также розоватой кишечной рвоты-слизи.
Смотрю, за вторым рядом колючей проволоки чёрная толпа. Мне показалось, все в чёрное одеты, и взрослые и дети, потому что среди толпы было много детей. Конечно, одеты они были по-разному, однако от такой обстановки обман зрения, все в чёрном, как недострелянная большая стая ворон и воронят копошится.
Я, кстати, ворон люблю. Умная птица, самая к человеку недоверчивая, хоть рядом с человеком живёт. И вот смотрю я, у второго ряда колючей проволоки, за которой, как мне вообразилось, сброшенное с деревьев на землю раненое вороньё трепещет, тоже люди стоят - немцы и украинские наши полицаи.
- Разгружайся, Чубинец, - весело кричит полицай Дубок, бывший секретарь комсомольской организации, - бросай корм жидам. Не всё же им жареных петушков жевать. Когда мы в коллективизацию умирали, они в городе пайки получали.
Начали мы порченую сырую свёклу и картошку вилами за проволоку бросать, а евреи налетали, хватали и тут же грызть начинали. Друг у друга вырывали. Одни немцы смеются, другие наоборот - брезгливо отворачиваются: "юдише швайн", говорят.
Не знаю почему, местных евреев какое-то время содержали на кирпичном заводе и даже кормили их овощами. Я так понимаю, общих инструкций тогда ещё не было и специальных приспособлений для истребления этой нации тоже ещё не придумали. Поэтому в каждой местности поступали по-своему.
Кстати, уже позже, во время репетиций моей пьесы "Рубль двадцать", познакомился я в театре с артистом Пастернаковым. Не Пастернак, а Пастернаков. Не слыхали? Пастернак - известный поэт, а Пастернаков известный одесский артист-комик. Снимался в советских фильмах, играл передовиков, трактористов, лётчиков. Может из-за этого у него и были неприятности после занятия Одессы немцами. Был он и орденоносец, депутат райсовета и при немцах даже какое-то время в лагере находился, но позже немцы его освободили и он приехал работать в наш театр. Конечно, особенно развернуться, как прежде, он не мог, играл на выходах, выходил в массовке, однако и за то пусть скажет спасибо. Попасть в театр было трудно. Кто работал в театре, тех не брали по мобилизации в Германию. Многие молодые ребята и девушки приходили в театр, просились на работу, соглашались делать что угодно, лишь бы не ехать в Германию. Билет в театр для горожан стоил три рубля, а буханка хлеба на рынке стоила двести рублей. Но зато все работающие в театре получали карточки первой категории и пропуск, по которому можно было ходить по городу после комендантского часа. Немцы тоже посещали театр и платили остмарками. Одна остмарка стоила десять рублей. Актёры получали оклад, в среднем тысячу-тысячу двести рублей. Только Леонид Павлович Семёнов имел персональную ставку - две тысячи рублей, как и Гладкий, директор и главный режиссёр. Тысячу пятьсот получал Чех Иван Семёнович, который всё время был Леониду Павловичу завистником-соперником и при советской власти и при немцах. Изменение власти ведь людей не меняет и таланта не прибавляет. Тысячу пятьсот рублей получала также Романова, молодая красавица с хорошим голосом, игравшая героинь. Муж её был советский лётчик, а она теперь гуляла с немцами и на квартире у неё жил немецкий офицер. Пастернаков получал восемьсот рублей, несмотря на свою прежнюю одесскую известность. Но, конечно, того, что прежде в нём уже не было, после немецкого лагеря у него болела и гноилась рука и держался он лишь на одном профессионализме и на своём смешном облике. Правда изредка, по-прежнему любил и пошутить и анекдот рассказать. В моей пьесе "Рубль двадцать" репетировал он роль Грыця Цыбули, друга главного героя, репетировал, мне кажется, замечательно. Однажды после репетиции я его спросил о больной руке, где он её поранил и хотел посоветовать, как лечить, поскольку знал способ, которым тётка Степка лечила своего окруженца.