Возвращение - Роман Иванович Иванычук
Старое и новое рядом. Как отец и сын.
— Завтра дома буду, — сказал Фарбай, подбирая хлебом мед с тарелки. — Мой почтенный примеряется уже уезжать. Вот так приедет, покрутится, и скучно ему в наших горах.
— Работа, отец…
— Да знаю, знаю… А вы сходите с Пигуляком на его обход.
Хлюпает росой по коленям головастая Маковица. Внизу звенит янтарными головками спелый лен, а тут, вверху, тянутся к небу красные стожки иван-чая, выливают воду из голубых чашечек колокольчики, и одуряюще пахнет белена.
Мне хочется кататься в высокой, по пояс, траве, смеяться и дышать душистым запахом полонины, мне хочется выйти из роли практиканта, хватит! К тому же мой новый «шеф» не такой, как Фарбай. Лесник Пигуляк — тот, что с кружком черной бородки, — уже второй день гоняет меня, как мальчишку, и не дает отдохнуть.
Вчера мы клеймили лес для санитарной рубки. Пи-гуляк дал мне клеймо и тавро, научил, как прикладывать к больному дереву буковый листок и выбивать тавро, а сам ушел на другую делянку.
Остап Григорьевич лукаво покашливает в кулак, спрашивает у лесников, справляюсь ли я, а вечером посмеивается надо мной: не обрыдло ли «ходить в народ».
Я исполняю все на совесть, так мне, по крайней мере, кажется, но этому чернобородому цыгану все не в лад. Он перед обедом проверяет мою делянку и ругается, как сапожник.
— Иди сюда, практикант. Ты же ученый, лекции у профессоров слушаешь, в театр через день ходишь и модные штаны, наверно, носишь. А я простой мужик. Но ведь большого ума не надо, чтобы знать, что это дерево будет себе спокойно расти еще лет двести и не засохнет, а ты ему печать на смерть прибил. Лес надо любить. Из-за таких, как ты, вон сколько повырубили, и там больше ничего не растет, только гадюки плодятся.
— А почему не растет? — спрашиваю.
— Эрозия, студент лесотехнического… Слушайте, Остап Григорьевич, — обращается он к лесничему, — где вы нашли такого способного?
Лесничий хохочет, смеюсь и я, хотя мне не слишком и весело.
Я смотрю на смуглое лицо Пигуляка, на его цыганистые глаза. Буйство так и брызжет из него: лет ему, наверно, сорок, а то и больше, но я убежден, что и молодые девушки не отказались бы от его ухаживаний.
В обед мы уселись на поляне, достали из сумок у кого что было, бутылка водки ходила по кругу из рук в руки, и каждый по очереди пил из горлышка.
— Я тут такое надумал, товарищ лесничий, смеяться будете, — начал Пигуляк, вытирая губы рукавом. — Но надумал твердо, и не возражайте. Учиться хочу. Да, на заочном. Потому как смотрю: придет вот такой зеленый, как этот ваш практикант, и будет командовать — это руби, то руби. От книжек он умный, но тут и сердце нужно. Лес — это, брат, не деревья, а люди. Приду — разговариваю с ними. Но науки, конечно, нужны.
— Ничего не имею против, — ответил Остап Григорьевич. — Хоть и этой осенью. Поступайте, я помогу вам подготовиться.
…То ли от вчерашнего разговора — какие-то мысли затуманили лоб Пигуляка — стал он сегодня другим. Почти не ворчит. Я чувствую, что своей нарочитой мрачностью он маскирует какое-то беспокойство или боль — кто его знает? Мне хочется с ним поговорить. Может, какая-нибудь старая обида мучит человека, и он сердится на кого-то — так пускай поделится, изольет ее, а не носит на сердце камнем.
Пигуляк сам подсел ко мне. Мне сначала показалось, что он сейчас скажет что-нибудь наподобие: «Устал, студентик, а еще лесничим хочешь быть». Но нет. Лицо его стало таким благостным, как сегодняшнее небо, только из глаз не пробивался свет — слишком они у него темные.
— Скажите мне, — почти шепотом произнес он, — учиться очень тяжело?
— А разве вы не пробовали науку? Ведь есть же аттестат зрелости.
— Э-э, это что… Вечерняя школа, ученики-перестарки, учительницы молодые, робкие… А там — профессора, это же институт, не что-нибудь.
— Не бойтесь, была бы охота, — успокаиваю Пигу-ляка.
— Охота… Э, охота всегда была. Ходу не было. Это теперь молодым хорошо. Учат да еще и стипендии дают, а тогда…
— Что — тогда? — ухватываюсь я за нить разговора, потому что, если она оборвется, потом из Пигуляка и слова не выжмешь. Да и не решишься.
— Я сызмальства рвался к науке. Ой, если бы кто знал… Меня называют цыганом, а ведь это правда. Из Венгрии мои старики приплелись, от табора отбились да и осели тут. Ну, а цыган к полю неохоч, пошел мой отец уголь жечь. Вот я с малолетства и в лесу.
Бывало, пасу овец — их четверо было у папы — и слышу, как жалуется бук. Вы не смейтесь, дерево живое, если что у него болит — оно стонет. Да не так, как зимой, тогда оно кряхтит от мороза, и не так, как под весну, когда соки начинают бродить, — это молодой, весенний скрип, а тут будто корчится от боли: крруп, крруп, и тогда, знай, вот-вот прилетит дятел. Эта птица, как хороший врач, пока не достанет из-под коры, а то и из сердцевины всякую погань, будет прилетать ежедневно. А потом бук уже не жалуется.
Я знал на вкус листья каждого дерева. Нарву, бывало, с разных деревьев целую пригоршню, зажмуриваю глаза и угадываю: терпкий — граба, сладкий — бука, душистый, как брага, — ольховый.
Зеленокрылый кузнечик выскочил из травы и легко присел на руку Пигуляку. Повел усиками, всматриваясь глазами — маковыми зернышками — куда-то в пространство. Пигуляк легко коснулся нежных крылышек пальцами — кузнечик не убегал. И я в это время поверил: Пигуляк и в самом деле имеет общий язык со всем живым, что населяет лес и полонины.
— А иногда смотрю на звезды и думаю: ведь они где-то там такие большие — в тысячи раз больше нашей Земли, а выглядят как дырочки в дуршлаге. Ведь как высоко, боже мой! А где же тогда бог сидит, разве что еще выше? Сказал я об этом как-то папе, а он меня шлеп по губам: «Бога за ноги хотел поймать? Ученым хочешь быть, пастух, что допытываешься?»
И тогда меня зло взяло.