Зинаида Гиппиус - Том 7. Мы и они
Спокойнее, а между тем – не удается; спокойствие нас не пленяет. Настолько не хотим мы этой безличной легконогости, не примиряемся с ней, где бы и в чем бы она ни проявлялась, что и самые лучшие «описатели» нас не удовлетворяют вполне, и Пришвина жалко, хоть он будь еще во сто раз художественнее. Более того, сами «описатели» перестали себя удовлетворять.
Около литературы, среди описательства, народилось явление, крошечное по размерам, бессильное, но характерное и очень подчеркивающее, поясняющее мои соображения об индивидуализме. Вне этих соображений оно нелепость – и я его долго не мог понять.
Говорю о кружке русских «эгофутуристов». О них, вопреки их собственному мнению, решительно никто не знает, а потому сразу поясню: это просто несколько молодых людей, которые пытались занять по отношению к современной литературе позицию, которую когда-то заняли «декаденты». Так же принялись они выдумывать «новые слова», точь-в-точь с тем же задором и той же напускной самоуверенностью. Все то же, только помельче: «декаденты» повели себя от Фета, а нынешние – от Фофанова, т. е. от фетовского… племянника, что ли. Вот эта «старость» нового особенно и удивляла меня. Вскоре выяснилось, что из этих молодых людей только один более или менее способен к стихосложению (да и тот не так уж молод, лет за тридцать); кружок несколько распался, брошюрки перестали выходить. Оставшийся более талантливый поэт решил печатать свои произведения отдельно, а потом он, конечно, появится и на страницах самых «обыкновенных» журналов (кажется, даже появился); талантливость его – именно обыкновенный «модерн», если вычесть некоторые претенциозные провинциализ-мы, стесать уголки.
Любопытна не степень талантливости этого единственного «поэта» из эгофутуристов, и не то, что другие оказались бездарными, и не задор знакомо-декадентский, – нет, знаменательна их беспомощная, глупенькая, но инстинктивно верная «программа»; любопытно, что они, подражатели и роковым образом «описатели», закричали вдруг об «ego», об утерянном «Я». Бессильно закричали, не с того конца, и показалось, что они открывают Америку; однако по существу-то вышло кстати, потому что Америку открытую мы незаметно утеряли.
Стихи единого талантливого эгофутуриста – чистейшее «описательство». Несмотря на все самозаявлеиия, только описательство, «ego» в них и не ночевало; тем трогательнее верный инстинкт, влекущий в верную сторону, трогательно и свято покушение на личность, – пусть с негодными средствами. Объявилось желание найти «себя»; сказалось открыто, что современная литература потеряла или теряет «Я»; в ней тонет писатель, тонет человек.
Невольно, рядом с талантливым описателем эгофутуристом мне вспоминается другой поэт – декадент чистейшей воды В. Бестужев. Он выступил со всеми декадентами в 90-х годах, очень юным, но потом сразу исчез из литературы, ушел куда-то в жизненное уединение, где пребывал вплоть до самого последнего времени. Уединение не убило его таланта, но сохранило от литературных веяний, консервировало, и вот, когда вновь он появился среди нас со своими однообразными, широкими и сильными стихами, со своей книжкой «Возвращение», – мы ясно увидели знакомый лик настоящего поэта-индивидуалиста, одинокого до отвлеченности, до отчаянья, но с несомненно существующим «Я». Бестужев остался на той ступени, на которой говорят: «есть Я» или «есть только Я»… Но это не описатель, видящий «Что-то». У Бестужева нет глаз, – нет их для внешнего «Что-то», – но мы слышим, как бьется его сердце:
. . . . . . . . . .…Вы думаете, я не ведал,Что значит стыд, что значит стыдВсех поражений, всех обид,Когда спешишь один к победам?Вы думаете, я не знал,Что Он зовет к себе любовью.Что связывает души кровью,Что кровью сам себя связал?Все это знал я, люди, знал!Но вот упало, все упало,Теперь я в двери постучал,Теперь мне сердца не достало…. . . . . . . . . .Теперь мечта в крови зовет,А мир лежит один в тумане…Откройте! Кто печаль возьмет?Кто душу буйную притянет?
Обернемся сразу к другому поэту, который «говорит, что надо говорить» о себе:
Я в комфортабельной карете на эллипсических рессорахЛюблю заехать в златополдень на чашку чая в женоклуб.
Я повсеградно оэкранен!Я повсесердно утвержден!Я прогремел на всю Россию,Как оскандаленный герой!..
и т. д.
И «новые», то веселые и удачные, то до жалости «придуманные» слова (грезер и грезерка, напр.), все – описательные, все – для показывания «Чего-то», своего же «лика» лица, этого «начала, универсально нужного миру» (В. Розанов), – у эгофутуриста пет как нет. Бестужев куда-то бежит, воет, орет, ненавидит, любит, вихрем крутится вокруг единого центра – себя, а эгофутурист роковым образом описывает «эллипсические рессоры» и «качалки грезерки».
И все-таки говорит об «эго», настаивает на «эго», чутьем каким-то об «эго» забеспокоился. Темным беспокойством своим он отличается и от Пришвина, где все ясно, как в ясном озере, покорно отражающем и тучи, и солнце.
С чисто художественной точки зрения я сейчас не сужу ни одного из упоминаемых писателей, я почти беру их, как символы. Не сравниваю и таланты двух поэтов. Я лишь указываю, где они стоят, на каких ступенях лестницы индивидуализма. Декадент Бестужев – утверждение одинокой личности (есть только Я); Пришвин – нет меня, есть «Что-то», но хотел бы, чтоб было «Я».
Уравновешеннее, спокойнее, безнадежнее и художественнее из трех, пожалуй, Пришвин. Эгофутурист, вероятно, тоже останется на месте, но это не важно: слепой инстинкт вереи и отличает поэта от Пришвина. Что касается Бестужева – его ступенька самая узенькая и неустойчивая. Куда – с нее? Неужели нет иного шага, как туда, в безличную и бессердечную ясность, в зоркость, в «описательство»? А там, спохватившись, составлять, как «грезер», детские программы об эгоизме, словесно ловить пропавшее «ego». Нет, верится, что эта последняя ступенька (если ступенька – не срыв) не обязательна. Раскачнулся маятник далеко – «есть только Я!» – пусть уж летит прямо в другую сторону, не в пустоту, не во «Что-то», а в противоположное мировое начало, равноценное; от утверждения Личности – к утверждению Общности, коллектива. Желанного синтеза не будет… а когда-нибудь все-таки будет.
Бестужев, благодаря именно крайности и определенности своей индивидуалистической позиции, близок к «возвращению». Он пишет:
…Господь навек мой посох поднял,Господь погнал меня, иди…
И кончает это стихотворение (где говорится, что «были две надежды: одна – мечта, другая – плоть») – настоящим воплем изнемогшей в одиночестве сильной души:
…Любовь моя! На пятой смене,Как обуянный, впопыхахВбежал в поту, в крови и пене,И жду мечту – на площадях!
От вопля, от голого сознания до воплощения еще далеко, я знаю. Может быть, у действительно «возвращающихся» будут другие слова, другая форма стиха – и форма жизни. Но вот каков естественный уклон воли, рожденный крайним и подлинным индивидуализмом…
И уклон этот праведен. «Человек» должен идти к «людям». Если даже «люди» погубят «Я», превратив его в «икринку» (вспомним Герцена, этого яркого индивидуалиста, вечно стремившегося к «людям» и горько называвшего коллектив – безличной «икрой»), если даже вновь придется убегать к «себе», – это лучше, нежели незаметно и праздно раствориться в красивом «Что-то».
Слишком много спокойной эстетики в литературе, спокойной антиэстетики в жизни. Довольно мы сидели «по ту сторону добра и зла», где все цветы равно прекрасны и все кошки одинаково серы. Не «Что-то» и глаза, – нам нужна мысль, нужно сердце, ненависть, любовь, путь, движение, борьба, мы хотим решать, что вот это «хорошо», а это «дурно», знать (пусть ошибаться), куда идти, что делать, как жить. Повторяясь – ничто, в сущности, не повторяется. Из каждой новой схватки, столкновения «Я» с «Они» – выходит на мгновение несовершенное, но всегда новое «Мы».
Литература верна жизни. И, как жизнь, она стоит накануне перелома. Слишком это ясно.
Журнальная беллетристика*
В начале года толстые журналы особенно заботливо относятся к своей беллетристике. Каждая январская книжка не прочь щегольнуть новой повестью старой знаменитости, началом обещающего романа. Это до сих пор так, хоть оно труднее, чем в былые годы: литература стала широка, цельна, более или менее единообразна, хорошие писатели равны друг другу, и равно им доступны все журналы. Сегодня Горький в «Современном Мире», завтра (а то и сегодня же) он в «Вестнике Европы» или в «Заветах»; где угодно можно встретить Андреева, где угодно Бориса Зайцева, Ал. Толстого и т. д. Каждый писатель, независимо от того, в какой из толстых журналов толкнул его сегодня случай, остается самим собою. Впрочем, и журнал остается самим собою, кто бы ни подвизался на первых его страницах: Горький или Тыркова, Клюев или Зайцев, Ал. Толстой или Шмелев, Пришвин или Гумилев.